Оба свата пошли к располагавшемуся в дальнем углу холмику по протоптанной тропинке. И чем ближе они подходили, тем ярче становились эти грубо отесанные глыбы песчаника, с которых яростный ветер смел весь снег. На одном из камней ясно проступала немецкая надпись «Маркус фон Нота», на втором — только три плохо прописанные буквы, тоже готические: «А.В.А.»
Реб Мордехай Леплер вопросительно посмотрел на свата, и реб Нота сразу же ответил, словно тот спросил вслух:
— Чего вы тут не понимаете? Так петербургские купцы величали моего Менди… когда он был жив. Чтобы не бросалось в глаза, мы и написали здесь это имя. Для сурового местного закона это может сойти за нееврейского покойника. Кто тут будет расспрашивать?
— Слава Богу… — вздохнул реб Мордехай.
— Не было другого выхода. Попробуй перевези покойника за тысячу верст на подводах. Ладно еще просто покойник. Но меня ведь знают на всех ведущих в Петербург дорогах и на всех станциях, где меняют лошадей. Позор!..
И вдруг на глазах реб Ноты появились слезы.
— Ну, — сказал он, — сват, синагогального служки у нас здесь нет, могильщика тоже нет. Поэтому мы будем вместо них. Вы, реб Мордехай, служка и кантор. Я предоставляю вам эту честь…
— Бог, полный милосердия… — не заставил себя упрашивать реб Мордехай, — упокой Менахема-Менди, сыны Шифры, ушедшего из этого мира… и укрой его под крылами Шхины…
Ворон пролетел мимо, коротко каркнул и понес привет мертвым, пребывающим по ту сторону жизни. Он унес его далеко-далеко за каменный забор. И, покачивая высокой соболиной шапкой, реб Нота подождал окончания молитвы, а потом произнес тихий сердечный кадиш:
— Пусть возвеличится и освятится великое имя Господа.
— Аминь! — тепло откликнулся реб Мордехай, чувствуя, как тайные мягкие нити снова привязывают его к бывшему свату, хотя союз их детей уже давно распался.
Получилась странная картина. Стоят в сумерках два пожилых еврея, сильных и все же каких-то потерянных, под чужим православным Петербургом и раскачиваются перед двумя могилами. Один из них читает молитву на арамейском языке с глубокой верой в сердце, что здесь, в этой дали, на чужбине, со временем вырастет большая еврейская община. А второй поддерживает его веру и отвечает «аминь»… Жаль, что ни один художник не видел этой картины, никто, кроме старенького сторожа-немца, стоявшего вдалеке, на высокой лестнице своего домика. Он жевал кусок черного хлеба, смотрел и бормотал про себя, как какой-то добродушный колдун:
— Юден бетен…[339] Да! Здесь они оба молятся…
2
Произнеся последнее «аминь», реб Мордехай тихо спросил:
— Скажите, сват, а кто похоронен во второй могиле?
— Просто еврей, — сказал Нота Ноткин. — Родился евреем, жил выкрестом, а умер опять евреем. Поэтому мы велели написать на его надгробии «А.В.А.», то есть Авром бен Авром, Авраам, сын Авраама. Мы даже не знаем толком, откуда он взялся, из Польши или из Галиции. В бумагах был записан протестантом, но кисти видения, тем не менее, носил постоянно. Его знали здесь во всех еврейских домах и часто посмеивались над его иноверческим паспортом, как и над его кистями видения. Ему, наверное, было тоскливо так жить. Не то еврей, не то иноверец. Ему ужас как хотелось, чтобы вся еврейская публика вокруг него понемногу крестилась. «Какая вам разница? — бывало, пытался уговорить он нас. — Чтобы стать немецкими протестантами, не требуется особых церемоний. И зачем вам бегать, добиваясь получения прав, и платить большие подати, если я могу принести вам домой все права безо всяких хлопот. Если вы не желаете утруждать себя походом в немецкую церковь, — говорил он, — я сам покрещусь и запишусь вместо вас. Для меня это пара пустяков. Они меня там уже знают, — говорил он, — Немецкий пастор за меня готов на многое…» Мы животы надрывали, смеясь над этим евреем, и нарочно приглашали его на домашние торжества, позволяя ему говорить и приводить свои доводы, сколько ему угодно. В доме Аврома Переца, вашего компаньона, он всегда был лучшим «номером» в программе, когда у него бывали гости. Но не думайте, сват, что смехом все и кончалось. Многих бедных евреев, которые украдкой пробрались сюда из Белоруссии и не знали, с чего начать, где спрятаться и куда потом убежать, он частенько подталкивал к крещению. За двадцать пять рублей он, бывало, за них крестился и приносил им домой новые бумаги. Все было чисто и красиво. Иногда он получал за это пятьдесят или даже сто рублей. Он знал своих клиентов, знал, с кого можно взять побольше, а кому сделать скидку. Мы его упрекали: «Как же так? Вы же, такой-сякой, в душе еврей, носите под сорочкой кисти видения и, тем не менее, сбиваете с пути истинного ваших бедных братьев». Он тогда, бывало, немного смущался и начинал оправдываться с кислой улыбкой: «Да почему вас это так волнует? И какая, в сущности, разница? Евреи говорят, что Мессия только еще должен прийти. Христиане же, не рядом будь упомянуты, говорят, что он уже пришел. Так они препираются между собой, а я тем временем имею заработок…»
— И для такого типа, — произнес реб Мордехай, посмотрев на реб Ноту своими холодными пронзительными глазами, — для такого типа вы не нашли лучшего места, чем здесь, на первом еврейском кладбище, рядом с вашим родным сыном?..
— Не торопитесь, сват, — совершенно спокойно ответил реб Нота. — Я же сказал вам, что умер он как еврей, и еще какой еврей! Его шутки — это одно, а каким он был на самом деле — совсем другое. Вдруг он очень сильно заболел. Как раз после погружения в холодную купель для одного своего клиента… У него началось воспаление легких. Послал за Авромом Перецем — тот не пожелал даже слышать о нем. Послал за мной — я пришел. Ну, и тут все разыгралось. В болезни он выглядел совсем иначе. Никакого смеха, никаких шуток! Он горько плакал и говорил мне, что он еврей и хочет умереть как еврей. Вытащил молитвенник, лежавший у него в изголовье, и принялся читать длинный видуй.[340] Я не хотел принимать его исповедь один, послал за резником (он же кантор нашего петербургского миньяна), чтобы тот тоже при этом присутствовал.
Больной заклинал нас обоих, чтобы накопленные им деньги — несколько сотен рублей — мы разделили на две части. Одну половину раздали как благотворительность, а другую отослали его жене, с которой он когда-то развелся, в какое-то местечко под Люблином. Денег на благотворительность мы от него не приняли — знали, откуда они. Все эти сотни рублей мы отослали его бывшей жене, бедной лавочнице, содержавшей множество детей. А его самого, раскаявшегося грешника, похоронили здесь, потихоньку, без шума. По его указанию мы дали знать, куда надо, что он уехал из Петербурга «в неизвестном направлении»… Так вот, сват, как видите, живые не всегда сильнее мертвых. Своей смертью он разбил все те цепи, которые сам на себя надел в недобрый час и от которых мучился много лет подряд, хотя на словах над ними смеялся. И я принял его самого и его покаяние на моем кладбище, которое по закону еще запрещено. Я посеял его здесь, как зерно, как второе зерно, чтобы из них быстрее выросла живая еврейская община…
3
Теперь реб Мордехай Леплер смотрел на своего свата с почтительным страхом, искоса, помаргивая, как будто от яркого огня. Нет, несмотря на то что они давно знакомы, он совсем не знал его. Реб Нота Ноткин занимается мелочами точно так же, как и большими делами. Какими-то раскаявшимися выкрестами, как будто делами целых общин.
— Теперь, сват, — сказал он, — я понимаю, почему вы выглядите таким молодым… столько лет спустя. Я это заметил сразу, как только вы раздвинули портьеры и вошли. Когда я один-одинешенек вошел к вам в зал и увидал его запущенность, забытый кринолин Эстерки в углу, мне стало очень тоскливо. На меня напал страх катастрофы. Теперь же — хвала Творцу! Дай вам Бог долгих лет жизни, а добрые дела вы и сами умеете делать.
— Спасибо, — сказал реб Нота. — Спасибо на добром слове. Но если бы вы знали, сват, как тяжело мне далось создание места упокоения для лежащих здесь еврейских костей. Не говоря уже о деньгах на взятки, о прошениях и унижениях. Когда я прошел уже всех иноверцев, против меня выступила эта иноверческая река. Здесь тогда не было никакого забора, только ограда из жердей, по русскому обыкновению. И когда Нева на Песах вышла из берегов, она вымыла гроб с телом моего сына из могилы и зашвырнула в другой угол сада. Чудо, что он был сколочен из хороших дубовых досок и что мне вовремя сказали о произошедшем. Иначе ни единой целой косточки не осталось бы. Как будто эта иноверческая река с ее водами, идущими из Ладожского озера, и с ее штормовыми ветрами, дующими с Финского залива, сговорилась с русскими чиновниками, следящими за выполнением запретов Елизаветы, не к ночи будь помянута: «Вон из святого Петербурга, жидки! И живые, и мертвые. Чтобы и следа от вас здесь не осталось…» Но мы не испугались и разъяренной реки. Мы встали против ее волн, как горстка Хасмонеев. Ваш компаньон реб Авром Перец помог. Реб Йегошуа Цейтлин тоже потихоньку подключился к этому делу. Мы вернули выброшенные водой кости в место их упокоения. На этот раз мы велели насыпать целый холм и похоронили гораздо выше, чем прежде. И велели выстроить каменный забор, со всех сторон окружающий участок. Не забор, а крепость. И теперь, слава Творцу, когда Нева разъяряется, она кусает забор, как дикий зверь, но не может его разгрызть. Вы видели эти большие пятна снаружи, на штукатурке? Это все она, разбойница. Ее работа. Она набрасывалась и, рыча, отступала. Теперь наши первые усопшие спят спокойнее. Дай Бог, чтобы так было и дальше. Когда Бог… приведет меня самого к вечному покою, я тоже буду тут лежать спокойнее. И пусть мое надгробие тоже станет подпоркой для живой еврейской общины.