ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Мы точно знаем, что в середу 2 декабря 1836 года д'Антес и Катрин Гончарова, уже в качестве жениха и невесты, явились в салоне Карамзиных. Всем петербуржцам этот день запомнился, однако, ужасной погодой с дождем и снегом и вздувшейся, почти черной Невой, швырявшей волны свои за парапеты набережных. Пушкин в тот день все жаловался на озноб, называл местный климат «медвежьим» и на словах и в письмах твердил одно: «На юг, на юг!»
Лишь поздно ночью стало ясно, что наводнения не будет: ветер подул восточный, сухой и холодный.
Алина сидела в ту ночь у Жюли в дальней, глухой круглой комнатке, где помещался лишь огромный диван с горами подушек и арабский столик о девяти резных ножках. Алина склонила локоны над столиком, вглядываясь в большую хрустальную сферу, что льдисто сияла возле свечи в высоком подсвечнике. Пламя свечи едва освещало эту комнату в темных коврах и Жюли, что в черном халате, мерцавшем серебряным галуном, откинулась на подушки. Однако и огонька свечи Алине было довольно, чтобы увидеть в хрустальной сфере нечто такое, отчего она вдруг ахнула, отшатнувшись.
— Ты чуть волосы себе не зажгла! — воскликнула Жюли невольно.
— Неужли все это правда, все это будет, Жюли?! — вскричала Алина.
— Кто тебя заставляет верить? — пожала Жюли плечами. — Я ведь предупреждала: гадать опасно. У меня всегда голова болит после… Конечно, это и грех, — однако ж что тебя там напугало?
— Он на снегу лежит, — все лепетала Алина в страхе. — Потом приподнялся, — и упал снова… Ужасно!..
— Ты его любишь!
— Я?!
Впрочем, и своему дневнику не смогла Алина доверить разговора с великим поэтом, который она имела вчера на бале у Хитрово. Пушкин вдруг подошел к ней и сказал напрямик, что за год она изменилась, что в лице ее есть теперь что-то загадочное, — мистическое, возможно… Алина вздрогнула: откуда может он знать о странном ее виденьи в театре? Однако же он смотрел на нее так, точно видел насквозь; он стал шутить весело, зло и страшно. Алина смеялась, но ей все казалось, что по голым ее плечам бегают ледяные, жгущие блошки. Ей вдруг страстно захотелось этого человека, — она смешалась…
— Вы знаете всех моих врагов (нет, — он сказал: «всех этих»!) наперечет, и вы добры. Однако же не мешайтесь: это мое лишь дело!
И отошел от нее резко, без объяснений.
Алина как потерялась. А ночью Пушкин приснился ей, отчего-то огромный, холодный, темный, — ровно какой металлический. Он приближался к ней, как-то странно — словно и неживой — переставляя негнущиеся, точно из меди, ноги. К тому же он смотрел поверх Алининой головы. Она поняла, наконец, что Пушкин ее сейчас раздавит. Алина бросилась в сторону, вдоль какой-то быстро мелькавшей своими острыми прутьями бесконечной и черной, однако же кружевной решетки. Но решетка вдруг стала одной огромной, как дом, волной и нависла над Алиной еще страшнее, чем даже Пушкин.
Алина ахнула — и в холодном поту проснулась. Но проснулась она отчего-то в низком бревенчатом домике. За стенами страшно выла метель, Пушкин в алой атласной, точно огнями ходившей, рубахе сидел на лавке возле стола. Он был похож на цыгана просто до неприличья. Черный, страшно кудрявый, он скалил яркие зубы и тянул к Алине когтистую руку с грубой, дешевой рюмкой, наполненной чем-то мутным.
При этом Алина вдруг поняла, что сама она совсем, совсем уже без одежды…
Из дневника Алины Осоргиной:
«Итак, я люблю человека, который один есть живое лицо в нашем ничтожном свете! Он кажется уже очень не молод, лицо его точно изрезано следами многих страстей, он (отмечу и это!) уже лысеет, увы… Он одевается небрежно; он резко, вызывающе-нервно хохочет. У него длинные ногти фата, — он бывает дерзок до безобразья. Он… Однако же я чувствую теперь его даже с другого конца залы, — я точно жду его этой дерзости! Жюли называет это все магнетизмом. Она уверяет, что мне на роду написано любить великого человека, — и любить безнадежно! Ах, лишь бы не казаться смешной самой себе с этими снами, — с этой головной болью утрами, с этим сердцебиеньем каждый раз, когда мы выезжаем: встречу ли я его, будет ли он?.. Странно: я, верно, все-таки слишком понимаю безнадежность моего чувства, — я даже к жене его не ревную! О, право, она кажется мне чем-то совсем неземным; однако же как счастлива она должна быть!..
Между тем вокруг все без конца повторяют тупую, бездушную остроту князя Вяземского Петра, будто Пушкин обижен на д'Антеса за жену, что тот за ней больше уже не ухаживает. Барон и впрямь остерегался смотреть на нее голодным, страждущим зверем, — но остерегался недели три, не больше. Базиль вчера проболтался, что теперь обе Дездемоны (оказывается, в известном кругу баронов и впрямь так называют!) были напуганы государем: с месяц назад ему стало известно их низкое поведенье. Однако ж он взял с Пушкина слово не драться с д'Антесом ни при каких обстоятельствах: правительству ни к чему весь этот скандал. Теперь у сладостных Дездемон развязаны руки: им во что бы то ни стало нужно смыть позор за устранение от дуэли. И вот уже все повторяют, как заведенные, с явным и тайным злорадством то, что слышала я еще месяц назад от мадам Нессельроде: д'Антес вовсе не испугался, — он лишь пожертвовал собой ради спасения Натали! И вот жених Катрин снова смотрит на мадам Пушкину влюбленным волком, — теперь намеренно и злорадно!..
Между прочим, у Базиля явилось в последние дни какое-то непонятное мне (уж не ревнивое ли?) желание делиться со мной своими наблюдениями (или, вернее, своим знаньем всей интриги, — возможно, из первых рук!). Вчера, когда возвращались мы с придворного маскарада, он подтвердил, что д'Антес вовсе уже не влюблен в мадам Пушкину; больше того, — он взбешен этим ужасно невыгодным, дурацким вынужденным браком и с удовольствием мстит теперь Натали, марая ее честь беспрестанными разговорами о своей величайшей жертве; он марает и бесит и самого льва, у которого царь вырвал когти этим обещанием не мстить без него обидчику. Какая все это низость, господи!.. И еще: я положительно презираю мужа, — однако ж могу ли я пренебречь комментариями его? Они сейчас мне просто необходимы!»
— Дорогая, ваша дружба с графиней Юлией становится притчею во языцех. Не скрою, она и мне вредит, и нам всем, — размеренно-тихо говорил Сергий Семенович. — А этот ваш мистицизм новомодный, — он не очень пристал молодой и замужней даме…
Все еще очень красивое бледное лицо дядюшки со множеством тончайших морщинок на подбородке и возле похожих на нитки губ вздрогнуло вроде нервно, однако это только карету на повороте чуть занесло.
— Да-да, Алина, стоит подумать ведь и о нас, которые вас взрастили! — поддержала его тетушка, но глазки ее в набрякших мешочках век забегали, а черные букли под током из пышных розовых перьев затрепетали, точно были свои, а вовсе не накладные.
— Вы воспитали меня чудесно! — горько вырвалось у Алины. В это новогоднее утро она особенно живо вспоминала весь прошедший год, — такой бурный, так многое изменивший в ее судьбе! Год назад она жадно читала письмо Мэри с отчетом о новогоднем приеме в Зимнем дворце; теперь она сама ехала на этот прием в качестве замужней дамы, в брильянтах, перьях и жемчугах. И он, ее супруг, с круглой румяной физиономией и в золоченом мундире с красным бархатным воротом, блестящий, как елочная игрушка, сидел напротив нее в карете.
Алина тотчас подумала, что и тот, другой, будет в черно-белой и золотой толпе камер-юнкеров, — взбешенный, нелепый среди мальчишек… Все же настроение ее стало намного лучше при мысли о нем, — морозное утро с розовым небом, лиловым снегом и белым паром, валившем от лошадей, — все это показалось праздничным и каким-то особенно, по-новогоднему чистым, точно могла начаться новая, куда как более светлая, полная надежд жизнь. Надежд? Но разве любовь не есть всегда надежда на счастье, — и всегда, всегда ослепленье, всегда забвенье о том, как все это мимолетно, неверно и противно обыденности, которая одна и есть основа земной этой жизни…