«Останься».
«Терпеть не могу разнузданного пьянства. И кичливости Макса не переношу». — Она поднялась и взяла со спинки стула платок.
Макс остановился перед ней, держа в каждой руке по полной рюмке:
«Что случилось?»
«Я ухожу».
«Вот те раз!»
«Макс, не пей много!»
«Ну, детка, смелей!»
«Не хочется».
«Не хочется, так сделай ради меня и ради людей, выпей-ка со мной — и уйдешь. Понимаешь?»
Все это с лучезарной улыбкой. Он сунул ей рюмку, она взяла. Макс источал неотразимое обаяние, какое нередко свойственно толстякам, он чокнулся с ней, отставив мизинец, и умильно сказал:
«Твое здоровье, лапочка!» — Но движения у него были слишком размашисты, как у всякого пьяного, и шнапс выплеснулся Хильде на платье. Она откинула голову, поворот на каблуке — и ушла, забрав с собой детей.
Макс раскатисто захохотал, чуть не захлебнулся от смеха, пришлось похлопать его по спине. Выйдя на улицу, Хильда еще долго слышала его смех.
«Идем, Аня, переночуешь сегодня у нас».
Господи, и потом, дома, этот кошмарный скандал.
7. А нынче утром Аня стояла с Юргеном во дворе, потом они вошли в дом, и мальчонка выпалил:
«У нее отца забрали. Она думает, вы к этому причастны».
Потом Макс ее выпроводил. Такая у него манера.
Что же он говорит девочке, что он может знать, ведь ничего не знает или все-таки?.. Отомстил за унижение?
Тогда у Прайбиш он сказал:
«Потом нужно торжественно дать зарок: в случае чего, если одному из нас действительно понадобится помощь, другой его выручит!»
Но это он говорил, когда вечер еще не кончился — ничего еще не произошло.
Клянутся в дружбе, твердят о помощи, целуются и пьют шнапс при всем честном народе — и несколько часов спустя бросаются друг на друга как звери.
Уверяют, что любят друг друга, держатся заодно — и вдруг превращаются в соперников и могут так люто один другого ненавидеть.
Макс, конечно, виноват Макс. Ни в чем не знает меры — ни в работе, ни в наслаждении, ни в любви, ни в ненависти.
Боже мой, та ночь...
Когда они наконец ушли — другие, непрошеные гости, — Макс и Хильда остались одни среди разгрома, боже, что творилось в комнате: ковер замызган, битая посуда, разломанные стулья. Когда она распахнула окна после той ночи, Макс со стоном поднялся с пола, и Хильде показалось, будто он внезапно отрезвел. Но от него так и несло сивухой, и ее охватило омерзение.
Он прислонился к стене, отер кровь с распухшего лица:
«Прости».
Она смотрела в окно и молчала.
«Пожалуйста, прости».
«Не могу».
«Разве ты не понимаешь, чего мне это стоит, Хильда? Я не часто так говорил, а может, и вообще не говорил тебе никогда: пожалуйста, прости».
Она повернулась и посмотрела на него долгим взглядом и словно с удивлением. Но удивило ее не то, что он молил о прощении, просто она вдруг впервые поймала себя на мысли: до чего же он уродлив — жирный, почти совершенно лысый, лицо красными пятнами, распухшее, толстый нос, тяжелый подбородок, глаза воспаленные, слишком маленькие, коварные — и это ее муж.
Не говоря ни слова, она прошла мимо него на кухню, принесла ведро и веник и начала заметать черепки.
Сидя на корточках, она возилась на полу, как вдруг Макс оттолкнулся от стены и направился к ней, медленно, тяжело, словно подошвы свинцом налиты. Она глядела на него снизу вверх, холодно, бесстрастно, презрительно: нет, этого он не сделает. Но он неуклюже опустился рядом на колени и тоже стал собирать осколки. Она сказала:
«Ты должен был знать — не пару чашек разбиваешь, а нечто большее».
«Почему ты не хочешь меня простить?»
«Ни один человек никогда не оскорблял меня так, как ты».
«Но Даниэль...»
«Ты оскорбил меня. Встань, ты мне мешаешь».
Он послушно поднялся, рухнул на стул:
«Я тебе мешаю».
«Я хочу уехать отсюда».
«К Даниэлю?»
«Может, ему я была бы нужнее. Тебе я с поразительной регулярностью нужна в постели, три раза в неделю, если не помешает какое-нибудь собрание. Нужна, чтобы дом был в полном порядке, а еще зачем? Разве тебя когда-нибудь интересовало, что нужно мне самой?»
«К Даниэлю собираешься?»
«Насколько я тебя знаю, сейчас скажешь: я его укокошу».
Она встала, высыпала черепки в ведро, мучительно наслаждаясь противным дребезжанием. Ей захотелось причинить Максу боль, и она сказала:
«Ты мне противен».
После этих ее слов произошло такое, от чего она совершенно растерялась. Она много чего от него видала, бывало, и унижал ее в своей чудовищной самоуверенности и оскорблял. И то верно: никогда ему не удавалось превозмочь себя, ни разу у него язык не повернулся сказать, как сегодня: «Прости».
Но как же ей защититься, как отстоять себя?
Словами его не осилишь, вот она и молчала целыми днями, зная, что это его задевало, ведь он был разговорчив до болтливости. Проку, правда, было мало. Вновь и вновь дурацкой выходкой, шуткой, смешной проделкой, притворным раскаянием, разыгранным перед нею, ему удавалось заставить ее рассмеяться, и в конце концов она, качая головой, говорила: «На тебя невозможно долго сердиться».
Когда же ему это не удавалось, он заболевал, жаловался то на одно, то на другое и, совсем изнемогая, со стоном укладывался в постель — сколько раз она давала себя провести, сколько раз его состояние казалось ей до того плачевным, что в порыве сострадания она в конце концов принималась за ним ухаживать: «Ну что с тобой на сей раз приключилось?»
Тогда он благодарно брал ее руки, целовал их, прижимал к сердцу: «Мне тебя не хватает, лапочка!»
Вот такими-то шуточками он снова и снова примирял ее с собой.
Но в то утро, когда она думала, что вовек не сможет его простить, когда стояла посреди разгромленной комнаты, на том самом месте, где он оскорбил ее, как никогда в жизни, ее потрясло, что этот медвежьей силы человек заплакал. Он повалился грудью на стол, среди бутылок, рюмок и чашек, зарылся лицом в рукав и безудержно, по-детски плакал.
Она ни разу не видела его плачущим.
Что происходило в душе этого человека, ее мужа? Хильда знала его двадцать пять лет, но решила, что больше не знает, потому что в этот час он стал ей мерзок и смотреть на него было невыносимо.
Она твердила себе, что презирает его, и все же ее почему-то тянуло к мужу. Может, ее тронула его беспомощность — прежде-то она ни разу не видела его таким. Хильда боролась с собой, но в конце концов молча погладила его по голове.
Он обхватил ее руками, уткнулся лицом в колени, бормоча:
«Скотина я...»
«Молчи».
Хильда боялась его самобичеваний, ей вдруг расхотелось, чтобы он винил себя, становился еще более жалким, а может, ее злило, что он пачкает ей платье своим окровавленным лицом:
«Успокойся, Макс».
Она помогла ему встать, повела в ванную. Нет, он не был трезв, как ей сперва показалось, его шатало, и Хильде пришлось изо всех сил держать его. Он позволил себя раздеть, она вымыла его и вытерла, словно маленького сынишку.
Потом Хильда уложила его в постель.
Приезд генерала он проспал.
«Муж, к сожалению, болен».
«Ну-ну».
«Ему действительно плохо».
Осмотр кооператива тоже пришлось провести без него. Но Макс родился в сорочке, и даже срывы оборачивались для него выгодой. Хильда этому уже не удивлялась.
Многие из членов кооператива продемонстрировали свою незаурядность, умно и уверенно держали себя перед генералом и его свитой. К слову сказать, так бывает только на хорошо организованных предприятиях. А поскольку все привыкли, что Штефан едва ли станет что-нибудь делать без задней мысли, то и начальство решило, что в тени он остался нарочно, чтобы показать гостям замечательный трудовой коллектив Хорбека. Это ему, вне всякого сомнения, удалось. Разве кто мог предположить, что на физиономии силача цвел солидный фонарь, что он потерял передний зуб, что вид у него жуткий, прямо как у пирата после сражения.