Рядом с деревянной мостовой, по которой громыхали телеги, была сделана тропа из тёсаных плах: идти мягко, сухо, не пыльно… Город поражал чистотой и обилием зелени… Тихо разговаривая, они неспешно шли на княжье подворье. Остановились рассмотреть диковинно украшенные ворота. Из ворот вышел высокий худой чернец13 в скуфье и рясе: волосы чёрные с проседью, борода почти седая, лицо худое, бледное, взгляд удивительный: спокойный, внимательный, но словно проглядывающий в самую глубину… Одинец бойко выскочил вперёд, поклонился в пояс, сложил ладошки лодочкой… Старец благословил отрока, спросил о чём-то негромко, кивнул головой и пошёл быстро, размашисто вдоль вала в сторону Козловой горы.
– Кто та-кой? – махнул волосатой ручищей на чернеца варяг. Парень долго, словно зачарованно, смотрел вслед старику, затем медленно ответил: – Батюшка это, Авраамий, великий праведник, Божий человек… Святой жизни… Он сейчас в Богородицком монастыре архимандрит, а помощником у него отец Ефрем, а у Ефрема служит послушником парнишка знакомый, мы в школе вместе учились, он мне всё и рассказывает про старца и про его жизнь… Пойдёмте, что ли, тут смотреть не пересмотреть, а то пироги простынут, отец ругаться будет…
А тем временем старик уже подходил к монастырю, благословляя встретившихся по пути мирян; с иными останавливался на минутку, что-то спрашивал, отвечал, советовал и быстро шёл дальше… Все встречные низко кланялись ему, а иные даже падали ниц, и, казалось, весь город склоняется перед святым старцем…
На восточной окраине города на берегу ручья Крупец14 епископ Игнатий основал Богородицкий монастырь, где уже много лет Авраамий был игуменом. Едва только вошёл он в широкие ворота, как к нему подбежал молодой монах: «Батюшка, Игнатий отходит, что делать?» «Соборовать», – коротко бросил старец и быстро зашагал к одной из келий. Он вошёл в тесную полутёмную комнатку с небольшим оконцем: в углу иконы, на стене полка с книгами, на столике Евангелие… Узкий топчан, измождённое тело, покрытое лоскутным одеялом, серое лицо, тихий старческий голос: – Слава, Богу, успел, услышала меня Матушка, молюсь, молюсь, а сил уже нет держаться, отхожу… В сотый раз прошу: прости мне вину мою перед тобою, прости, старче… – Прощено и забыто, не о чем и толковать, сколько уже переговорено, видно, так нужно было, неисповедимы Его пути!.. Крепись, Игнатий, сейчас соборовать придут, брат Пётр уже послан, всех собирает… Проси: токмо даждь ми, Господи, прежде конца покаяние…
В келью вошли два священника и несколько монахов, принесли Святые Дары, масло, началось соборование… Умирающий был в сознании, глядел ясно, кротко, шевелил губами, в последний раз повторяя слова знакомых молитв; когда батюшка подходил с помазанием, пытался приподнять голову… Обряд был закончен, все вышли, Авраамий оставил возле Игнатия своего ученика Ефрема и ушёл по монастырским хлопотам, много забот у игумена… К вечеру Ефрем нашёл его в трапезной, где они с отцом келарем обсуждали хранение припасов, привезённых накануне, и сказал, что епископу стало легче и он просит навестить его.
Когда Авраамий и Ефрем вошли в келью, Игнатий, полусидя, обложенный высокими подушками, читал Евангелие. Лицо не белое, щёки порозовели, сухие пальцы подрагивали, переворачивая страницу… Старец подошёл к нему, сел на табурет, Ефрем устроился в уголке на маленькой скамеечке. – Много лет мы с тобой рядом, старче, а я мало что о тебе знаю, отхожу я, и хочу просить у тебя, расскажи мне о своей жизни, поговорим напоследок… Завари-ка нам Иван-травы, – тихо попросил он Ефрема, – посидим, узвару15 попьём… Ефрем пошарил на полке, достал глиняные кружки, полотняный мешочек с травой, насыпал в маленький котелок три щепотки, вышел на улицу, где за углом кельи под навесом были сложены дрова и стояла низкая тренога. Он набрал щепок, высек огонь, подул на тлевший трут16, поднес его к бересте под треногой, а когда та весело затрещала озорным рыжим огоньком, обложил всё щепочками… Через несколько минут вода закипела…
– А родился я, – начал Авраамий, и взгляд его стал глубоким, как омут, и туманным, словно смотрел он в далёкую даль, – родился я здесь, в Смоленске… Крещён Афанасием… Семья наша была небедная, боярская, батюшка мой, Симеон, за честную жизнь и справедливый характер был всеми почитаем, к народу милостив, у князя в чести… Княжил тогда Ростислав Мстиславич, затем Роман Ростиславич, но уж тогда отец отошёл от дел. Было у них с матушкой двенадцать дочерей, но батюшка всё молил о сыне, все монастыри они с матушкой объездили, особенно часто живали в Селищах, в монастыре Успения Богородицы, что поприщах в шести от Смоленска17, куда я потом, волей Божию, и постригся. Дома было тихо, благостно, сёстры младшие все научены грамоте, старшие уж повыходили замуж и приезжали в гости уже со своими детьми. С малолетства помню иконы в доме, лики святых, чтение Евангелия по вечерам, службы в храме. А ещё помню, как я, дитя, видел ангелов и играл с ними, а матушка испугалась и пошла к священнику, а он сказал, что дитя будет Божие. Когда подрос, отдали меня в учение в школу монастырскую. Очень любил я читать книги, всё мне давалось… Только другие отроки завидовали лёгкости моего учения, да смеялись над тихостью характера, а я и не любил ни игры, ни компании весёлые, ни гульбища, любил святые книги, да храм… А ещё любил я сызмала убегать к Смолигову ручью, что тёк от святых ключей ниже Васильевского храма, было у меня там место тайное за ракитовым кустом: сяду на камень, да гляжу то в воду, то на муравьёв под ногами, до чего народец трудолюбивый, послушный, смиренный, то птичек слушаю, то в небо смотрю – и словно уходят мои детские обиды, растворяются в тишине, в красоте, в воде…
Когда я подрос, родители уже были пожилые, и вот надумали они меня женить. Две ночи стоял я на коленях перед образами Спасителя и Богородицы, а днём умолял родителей повременить… Они дали мне сроку год, да в этот год и умерли, я их схоронил, часть имения своего роздал бедным да нуждающимся, а часть продал и с деньгами пошёл в Селище, в Богородичную обитель, к игумену того монастыря, где меня родители у Бога вымолили. Приняли охотно, грамотных было немного… Как хорошо жить в сельском монастыре! Тишина, покой, работа, молитва непрестанная, книги в монастырском книговнике18 все перечёл, да ещё и из других монастырей брал, просил у братий, приносили… – Вот за это чтение ты и пострадал, – слабо улыбнулся Игнатий, – за книги эти… – Да не за книги, батюшка, а за свою гордыню… Не понимал я тогда, что искушающий также виноват перед Господом, как и соблазнившиеся, а может, и более того… Молодой был, радостный, что священником стал, что Литургию Божественную могу служить (и как служил! когда чашу выносил и возглашал, каждая частица моя трепетала от страха Божия и величия Его!), казалось мне, что все неправильно живут, потому что не знают, как правильно, что можно всем объяснить, всех научить… И объяснял… А народу в наш монастырёк приходило, а денег притекало! Так прошло тридцать лет! Игумен сначала радовался, а затем пошли зависть, пересуды, раздоры… Монахи стали на меня наговаривать, игумен злился, запрещал мне проповедовать… Пять лет жил я в клевете и прещениях19, потом выгнали меня, как пса худого, и пошёл я в Смоленск, нашёл самый бедный монастырь в Садках, беднее не было: храмик старый деревянный, да три кельи убогие, мне и спать-то там негде, но меня взяли… Хорошо, лето было, тепло, ночевал я у пруда в шалаше, да больше и не спал вовсе: сядешь как в детстве на камушек, да молишься и благодаришь Бога за всю эту красоту, а небо над тобою свечками Божьими блистает – и такая благодать в душе! Думал я скрыться там для тихой молитвы… Только прознали мои чада духовные, что я в Крестовом монастыре, стали на службу через реку ездить, так по воскресным дням особый перевоз работал с Рачевского конца на наш берег. Храм поставили новый, большой, каменный, трапезную с поварней, кельи монашеские, кладовые, житницы, припасов навезли, братия умножилась… Храм украсили богато позолотою, и завесами дорогими, и иконами. Я сам написал две иконы: Страшный суд и изображение мытарств, проходимых душою по смерти, чтобы люди боялись греха и отвращались от него. Житьё было самое монашеское: служба да молитва, народ приходил для наставления и вразумления, моя сидейка20 под ивой возле пруда никогда не пустовала… Сколько людей теми увещеваниями оставили грешную жизнь свою и исправились истинным покаянием! – А видел ты бесов, отче? – спросил вдруг тихо сидевший доселе Ефрем, и сам испугался своей дерзости – встрял в беседу старцев! Но Авраамий повернулся к нему с улыбкой: – Видел ночами, когда один молился; они прилюдно не покажутся, а полуночной порой налетают, как псы бешеные, то в виде зверей рыкающих, то воинов секущих, то жён бесстыдных, и отгоняемы бывают токмо молитвой, нельзя им показать ни страха, ни уныния, молитва и щит наш, и меч, и оберег… А дух токмо верой укрепляется, токмо верой… Не смогли они меня взять ничем, так через злые сердца стали нападать… Да и не злые те люди были вовсе, а заблудшие, слабые, да сбитые с толку… Ожесточились души их, и стали они народ озлоблять, распускать слухи, что чернокнижник, волхв, лжепророк… – Это я уж помню, – покаянно прошелестел Игнатий, – я был тогда епископом в Смоленске, прибежал служка – толпа на дворе! Мы с отцом Петром и князем Мстиславом обсуждали церковные дела, вышли на крыльцо, темно народу, все кричат, кто хулит, кто оправдывает, священники ярятся, кулаками трясут, а впереди чернец высокий, худой до белизны лица, взгляд кроткий, смиренный… Тогда я впервые тебя увидел, отче… Стали разбирать обвинения: сразу понятно – всё глум: объядение, блуд, колдовство, чернокнижие… Един токмо взгляд на измождённое постом бледное лицо, сухое тело, кости можно было сосчитать, как мощи… А толпа кричит, суда требует, какого суда? Над кем? Я ведь сказал тогда, что не вижу вины твоей, так они что придумали, обвинили, что читал ты глубинные книги, ну это уж ни в какие ворота… А тут ещё Лука Прусин прибежал из храма архангела Михаила со Смядыни, был ему глас Господень: «Се ведут угодника моего Авраамия на истязание… ты же не соблазнись о нём.» Лука кричит, что неповинен тот, кого вы осуждаете, священники требуют изгнать, заточить лицемера, народ вопит: сжечь еретика, убить волхва! Мы с князем посовещались и решили удалить тебя от греха подальше назад в Селище, прости, старче, ни единого мига не сомневался я в твоей невиновности, но испугался тогда, бунта испугался… Народ легко настроить, он всему верит, а уж глупостям скорее, чем правде… – А ведь я чёл тогда голубиные книги, – тихо сказал Авраамий. Такое изумление прочиталось во взгляде Игнатия, что он даже привстал от подушек, словно забыв, что умирает… Но сил не было, откинулся назад, и только с недоумением взглянул сначала почему-то на Ефрема, словно тот знал ответ, затем на старца и коротко выдохнул: – Как чёл? Где брал? Зачем? – Не мог я сказать тебе, отче, никак не мог, не ты у меня прощения должен просить, а я у тебя… Но сказать не мог… Некоторые из чад моих духовных признались мне на исповеди, что есть у нас в городе ересь голубиная, купцами царьградскими занесённая, и улавливают в ту ересь православных, да ведь простых мирян им не надобно, а ищут бояр, купцов, смущают души некрепкие… Вот чтобы им отпор дать, нужно мне было знать, что за ересь, в чём её смысл, что за книги такие голубиные… И принесли мне эти книги, и я их чёл, и людям объяснял, и много народу от этой ереси отвратил. А как расскажешь – тайна исповеди… Сейчас-то уж что, все они умерли, а тогда не мог я эту тайну нарушить. А кто-то из священства про то прознал, ну, про книги эти, а дальше ты всё знаешь, прости меня, Игнатий, прости, Христа ради…