Это всего лишь темнота. Полная темнота. Я не привыкла к ней, вот и всё. Я чувствую себя слепой, и это не просто нервирует, это пугает. Это заставляет меня чувствовать себя уязвимой совершенно по-новому, хотя я думала, что уже ощутила практически все виды уязвимости.
И все же… Что касается дней рождения, то я переживала и не такое. Я почти не помню тот, который провела в больнице с трещиной в черепе и сломанной рукой из-за серебристого «Лексуса», который с грохотом врезался в меня – я была слишком маленькой, – но в моей памяти проносится дюжина других дней рождения. Хаотичные, шумные вечеринки, которые всегда проходили на грани допустимого, неизменно заканчивались слезами или жалобами родителей. Друзья, которые любили мою маму в начальной школе, – веселую маму, которая пела нелепые детские стишки и иногда появлялась у школьных ворот в длинном вечернем платье или нагруженная пакетами со сладостями, – в старшей школе перестали любить ее. Или меня. Последний день рождения, который я решила провести с мамой, я также провела со своей единственной оставшейся подругой, Беккой. В свои шестнадцать лет она выглядела намного младше меня, тихая и милая, а ее мама умерла всего за два года до этого, после долгой, никем не обсуждаемой болезни. По моей просьбе мы устроили тихий пикник в саду, а не грандиозную вечеринку, которую предпочла бы мама; она еще до прихода Бекки начала пить большие порции джина с тоником, настаивая на том, что это просто газированная вода.
Через час появился жутковатый клоун, одетый в джинсы и холщовую шляпу от солнца, лицо размалевано краской, левый клык более чем на три четверти золотой. Я была уверена, что он пьян. И тут мама подняла на Бекку опасно блестящие глаза и широко улыбнулась, заглядывая ей за плечо. «Твоя мама одобряет твою новую стрижку, но считает, что тебе нужно сбросить несколько фунтов». Больше я Бекку не видела.
…Я долго добираюсь до «черного дома». Так долго, что начинаю паниковать, думая, будто каким-то образом прошла мимо мыса и теперь направляюсь бог знает куда. И тут я вижу его. Должно быть, я не выключила свет в прихожей; он льется из маленького окошка в двери, озаряя тропинку. Я сворачиваю с дороги и бросаю взгляд на ферму, но она погружена в темноту. Я решила, что завтра буду думать только об этом – о нем.
Теперь я слышу шум моря, громкий и ритмичный. Настойчивый. Я останавливаюсь. Интересно, останавливался ли здесь когда-нибудь Эндрю – Роберт – просто послушать, как волны бьются о скалы внизу? Достаю из кармана фотографию и освещаю фонариком его лицо.
– Что это было? – шепчу я ветру. – Какой ужасный поступок ты совершил?
Потому что знаю, каково это – совершать ужасные поступки. Мне знакомо чувство вины. То, которое тянет тебя вниз, как якорь, на самое дно. И, как и в случае с «черным домом», это тоже не может быть совпадением. Не может.
«Почему вы перестали принимать лекарства, Мэгги? – спросил доктор Абебе в тот первый день, когда навестил меня в общей палате; его чересчур модный одеколон соперничал с запахом спиртового геля и цветочного освежителя воздуха. – Вы всегда были очень аккуратной в этом вопросе».
И я вспомнила мамино яростное, залитое слезами лицо в тот день, когда мы вернулись домой с моим первым рецептом на литий – много лет назад. «Это дар, Мэгги! И ты отказываешься от него – ты давишь его до смерти». Я представляла себе, как смотрю на себя в телескоп с другого конца – расплывчатая, крошечная я, сидящая за серым столом в серой комнате. И чувствовала худший вид «жаме вю». Как будто я – совершенно незнакомый человек. Кто-то, кого я никогда раньше не видела.
«Она сообщила вам хорошие новости? – Это доктор Леннон. Прохладные мясистые ладони касаются моих рук. Улыбка, спрятанная за огромными усами. – На последнем сканировании обнаружен значительный регресс метастазов. Новый курс паллиативной химиотерапии, несмотря на неприятие вашей мамы, сработал на славу. Возможно, теперь у нее впереди не месяцы, а годы».
И я вспоминаю мамино лицо: худое, белое, испещренное тенями. Только свет – этот неумолимый свет – все еще горит в ее глазах. «Оно приближается. Оно уже рядом. Они лгут. Не верь никому. Все они лгут. Ты должна верить мне». Мои руки покалывает от воспоминаний о ее ногтях, впивающихся в мою кожу. «Боль сведет меня с ума, Мэгги. Рак возвращается, и это сведет меня с ума. Я знаю это. Я вижу это».
Но как сказать врачу в психиатрической больнице, что ты перестала принимать лекарства? Что у тебя случился первый психический срыв за всю твою аккуратную жизнь, потому что ты больше не могла смотреть на себя в зеркало? Как сказать ему, что ты хочешь отправиться на ветреный темный остров на краю света, дабы доказать, что человек, которого ты никогда не видела и не знала, был убит, потому что только так ты сможешь ужиться с собой? С тем, что ты сделала?
Потому что, когда я формулирую это вот так – даже мысленно, – я понимаю, что это звучит безумно. Но когда в Модсли меня начали снимать с наркотиков, когда я начала выходить из тумана и возвращаться к скорби, вине и стыду, я увидела именно это место. Воспоминание о том, как я стояла на краю утеса в платье в горошек и в резиновых сапожках, пальцем указывала на море, и голос мой был полон уверенности. Маяк в темноте.
Я не солгала Келли о том, во что верю или не верю. Это сложно. Я знаю, что у меня биполярное расстройство. Но, может быть, у меня есть и что-то еще. Возможно, я всю жизнь не верила в это, отрицала, называя это лишь диссоциацией и бредом, но теперь все иначе. Теперь я хочу в это верить. Я хочу, чтобы в прежней жизни я действительно была человеком по имени Эндрю Макнил. Мне нужно, чтобы это было правдой. И если мои детские слова о том, что его убили, были правдой, то, возможно, правдой было и все остальное. Может быть, все, что говорила мама, было правдой.
Чарли ошибается. Я здесь не для того, чтобы писать историю Роберта. Я хочу переписать свою собственную историю. Потому что если я когда-то была человеком по имени Эндрю Макнил, то смогу ужиться с собой. Я смогу снова смотреть в зеркало и не ненавидеть ту, кого вижу. Это эгоистично, безрассудно, даже смехотворно – и, вероятно, это самая опасная из опасных дорог, – но утопающая женщина ухватится за что угодно, лишь бы остаться на плаву.
Звук – тот самый звук, непонятный, но близкий – заставляет меня обернуться, вскрикнув. Свет моего фонаря освещает с полдюжины или более ярких серебристых глаз, и я едва не кричу в голос. Пока не слышу очень злобное «бе-е-е», за которым следует приглушенный стук копыт.
Но когда овцы уходят, растворяясь в далекой ночи, я все равно чувствую это. Что-то. Кого-то. Я вздрагиваю, вспоминая слова Чарли о тонких местах и кораблях-призраках. Машу фонариком туда-сюда, не видя ничего, кроме дороги, травы и пушицы. Но на этот раз я не говорю: «Эй». Я вообще ничего не говорю. Потому что вдруг мне становится слишком страшно – и слишком сильна моя уверенность, что кто-то мне ответит. Что это «кто-то» стоит там, в непроглядной тьме, за гранью досягаемости моего фонарика.
Глава 7
Роберт
Жители островов жалуются на все. На что угодно. Это их постоянное занятие. Возможно, это единственное, что дает нам хоть какое-то чувство контроля в мире, где погода дикая, море жестокое, а почва сухая или торфянистая. И вот мы все сидим в своих домах, пабах и церквях, неделю за неделей, месяц за месяцем, и жалуемся. И абсолютно ничего не меняется.
– Итак… Значит, мы сошлись на том, что нам нужны еще как минимум два добровольца, которые будут работать в пабе и магазине до Рождества. Три было бы лучше; в прошлом году здесь было больше народу, чем на ярмарке в Глазго.
Кенни стоит перед нами, изображая мудрого лидера, каковым он себя и считает, хотя он моложе Чарли и менее чем на десять лет старше меня. Широкоплечий и чисто выбритый, всегда в клетчатой фланелевой рубашке и джинсах, он выглядит скорее фермером, чем рыбаком, но на рассвете обычно идет к «Единству», пришвартованному в Баг-Фасах, и напоминает при этом угрюмого, измученного капитана Ахава[16], так и не покончившего с морем. Или с собственной значимостью.