Но кто же будет отрицать талант Маяковского или Асеева. И талант в том между прочим проявился, что они расшибли лоб на лефовской теме - явили некое ее самоотрицание. Нельзя рационализировать мир до конца, нельзя жить в антиприроде. Конструктивистский - да и большевицкий - пафос тотальной переделки мира обернулся куплетом из оперетки: "Без женщин жить нельзя на свете, нет! Вы наши звезды, как сказал поэт. Без милых уст, без милых глаз Мой вечер пуст, мой день погас!" Это, кажется, из "Веселой вдовы". Такой веселой вдовой оставалась Лиля Брик, да и Оксана асеевская вроде бы; во всяком случае, последняя чуть ли не в восемьдесят лет сумела пленить сумасшедшего, но гениального художника Анатолия Зверева и говорила: "Толя меня прославит больше, чем Коля".
Считайте эту радиопередачу гимном восьмидесятилетним девушкам.
Кончаловский: программа - минимум
Одно из заметных культурных событий этого года - выход в свет двухтомных мемуаров кинорежиссера Андрея Кончаловского. Мемуары развернуты не хронологически, а скорее системно: первый том - материал в основном биографический, во втором томе режиссер больше говорит о своих фильмах. Названы книги, соответственно, "Низкие истины" и "Возвышающий обман". Но низких истин достаточно и во втором томе. Может быть, больше чем надо. Вообще обе книги перегружены излишними подробностями. Слишком часто автор, как сказал бы Пушкин, сидит на судне. Что это: писательское неумение справиться с обширным материалом, самовлюбленность автора (открыто, кстати, хотя и не без иронии декларируемая) или что-то еще? Я думаю, что это прием, не всегда, правда, умело проведенный. К тому же это, похоже, модно: так сейчас пишут свои мемуары многочисленнейшие кинозвезды; мне приходилось читать такое и у режиссеров - у Янчо, у Роже Вадима. Этот жанр был в свое время обозначен в Записных книжках Ильфа: Моя половая жизнь в искусстве. Здесь сказывается давление современной масскультуры, которого невозможно избежать именно кинодеятелю. Больше всего человека определяет его работа. А работа кинорежиссера нынче не может быть высоколобо-элитарной - вот вывод книги или даже жизни Андрея Кончаловского. И он этот вывод не скрывает, а провозглашает, всячески подчеркивает.
Кончаловский пришел в кино на пике его истории, в шестидесятые годы: Феллини, Антониони, тогдашний Бергман. Это была великая эпоха, и в Советском Союзе по-своему отразившаяся. В СССР были серьезные попытки делать большое кино, достаточно назвать имя Андрея Тарковского. Но такие попытки делал и сам Кончаловский. И все это кончилось при жизни одного поколения.
Означает ли это одновременно смерть художника и даже человека? В случае Тарковского - да. Бывают такие совпадения, когда человек умирает, потому что художник в нем зажат. Вспомним известнейшее в России - Блока. Тут какой-нибудь наследственный сифилис или даже рак не болезнью уже выступают, а перстом судьбы, и судьба становится мифом. Закона в этом, конечно, нет: до сих пор жив Бергман, которому тоже в нынешнем мире делать нечего (хотя, по слухам, он вдохновлялся даже эстетикой сериала "Династия"). Жить-то, конечно, можно и в современном мире, и даже куда комфортнее, чем в эпоху Бетховена и Гете, но мыслимы ли Бетховен и Гете ныне?
Конец трагедии - вот формула нашего времени. И так ли уж это плохо? Не стоит культивировать трагедию в эпоху атомных бомб. Но и большого искусства при таких установках не ждите - в чем и сумел убедиться Андрей Кончаловский во всех своих разнообразнейших культурно-исторических и географических опытах.
При этом особенной горечи у него по этому поводу не чувствуется; и возникает соблазн думать об авторе как о человеке холодном и незаинтересованном, попросту говоря, циничном. Как явствует из мемуаров Кончаловского, этому соблазну подвергались многие, едва ли не все из судивших о нем. Мне хочется сказать тут несколько слов не то что в защиту Кончаловского, но в защиту цинизма. Я давно уже замечал, что цинизм в чем-то сродни наивности. Во всяком случае это довольно частое сочетание. И как раз Кончаловский являет очень представительный образчик такого сочетания. Его книга местами именно наивна. То есть она может показаться такой. Скажем так: автор ничего не скрывает, не считает нужным казаться лучше, чем он есть. Вот это и можно назвать одновременно наивностью и цинизмом.
Но здесь нужно заметить некую тонкость. Такое поведение объясняется отнюдь - во всяком случае не вполне - указанной выше манерой нынешних беспардонных звезд, считающих каждый свой чих облагодетельствованием человечества. Здесь другое - породистость, высокородность. В высших своих образцах она никогда не бывает самомнением и позой надменности. Аристократ всегда прост, естествен. Кончаловский кажется именно таким - естественным. Ему, так сказать, нечего бояться. Он осрамиться не может по определению.
Он цитирует в одном месте слова Бердяева: о том, что месть и зависть - эмоции раба, а чувство вины - господина. При этом одна глава мемуаров Кончаловского называется "Зависть" а другая -"Ревность". Он совершенно не скрывает этих своих как бы низких чувств. И при этом не всегда о пустяках говорит, вроде такого сюжета:
Первое мое воспоминание, связанное с семейством Ливановых, меньше всего касается Васи ... мне было безразлично, кто этот мальчик ... но вот автомобильчики, которые ему привез папа из Риги .. никогда не забуду. ... Я очень завидовал Васе. Меня такими игрушками не баловали.
... Не так давно я встретил Васю во дворе Мосфильма, он задумчиво разглядывал мою новую американскую машину.
– Привет, Василий,- сказал я.
– Ты когда-то завидовал моим машинкам, - сказал Вася. - А теперь я завидую твоим...
Лишнее здесь, пожалуй, только одно слово: новая. Советскому человеку Ливанову хватило бы и старой.
Можно ли назвать это торжеством победителя? Кто-то так и назовет, но мне кажется, что Кончаловский себя победителем вообще не чувствует. Его жизнь может показаться непрерывным триумфом, шествованием от победы к победе только со стороны. В его индивидуальных восприятиях сохраняются истинные масштабы. И его - бесспорное - влечение к так называемой хорошей жизни объясняется просто-напросто пониманием того, что называется культурной нормой. Он рассказывает, как был потрясен, увидев в Лондоне натертые до блеска бронзовые дверные ручки, а в Париже в супротивном окне горничную в белом фартуке и наколке: оказывается, такое до сих пор где-то есть. Это не снобизм: это, я бы сказал, возвращение на культурную родину.