Моэм пишет далее, что он сумел, так сказать, развеять эти чеховские чары и заинтересовать англоязычного читателя своим подходом к жанру: четкий сюжет, резко выраженные характеры, начало, середина и конец. Тут нужно заметить, что такого рода литература обладает еще одним нечаянным достоинством: она быстро забывается, поэтому ее можно периодически перечитывать, всякий раз заново получая удовольствие от остро разработанного и неожиданного сюжета. Читаешь как впервые; логически это ведет вроде бы к выводу, что рассказам Моэма суждена вечная жизнь - если, конечно, в отдаленном будущем люди вообще будут читать.
Мне это суждение Моэма о Чехове напомнило то, что писал о том же предмете Святополк-Мирский в своей англоязычной "Истории русской литературы". То же самое впечатление неразличимости человека у Чехова, о расплывчатом пятне русской жизни, лишенной четких очертаний и ярких красок. Помнится, Мирский по этому поводу говорил что-то о буддизме Чехова. (Об этом же, кстати, писала еще в начале века Зинаида Гиппиус.) Но вот что интересно: в романе Моэма "Лезвие бритвы" герой его, американец, тоже увлекается буддизмом и как будто находит в нем истину, но при этом не может отказаться от чисто западного представления о ценности индивидуального существования в любом его воплощении. Он не хочет выйти из круга воплощений и погрузиться в нирвану, но готов в любой карме вести активную жизнь. В общем: лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за ними в бой - фаустовское начало западного человека. А мутное пятно, в которое сливаются чеховские персонажи, - что-то вроде того консенсуса, о котором писал Шпенглер как о характеристике так называемого магического сознания, или то, что по-русски называется соборность.
Все это, будучи для русских отчасти обидным, в то же время верно. Это тот взгляд со стороны, который иначе чем объективным не назовешь. Так видят русских на Западе, и с этим ничего не поделаешь. А Моэм был, повторяю, очень здравомыслящий и наблюдательный человек, умевший понимать других. Он однажды сказал своему племяннику, который хотел стать писателем: "Ты в каждом обществе, вместо того, чтобы наблюдать и слушать людей, сам стараешься стать центром внимания. Это не писательская позиция".
Какой писатель Моэм? Великим его не назовешь, да он и сам не претендовал на это: называл себя перворазрядным писателем второго сорта. Он рассказывал, как в нем разочаровалась английская высоколобая интеллигенция, когда он стал писать имевшие коммерческий успех пьесы. Он писатель профессиональный, умелый и занимательный. Это, пожалуй, коммерческая литература, но самого высокого класса. В России такую литературу не очень ценили, да ее, собственно, в самой России почти и не было. Что-то начиналось после революции: Эренбург, Каверин. Алексея Толстого сюда же можно отнести. В России считалось, что серьезный, настоящий писатель - это тот, который ставит так называемые вечные, или, как их еще в России называли, проклятые вопросы. Писатель должен быть метафизиком в России. Но в западных писателях всякого рода занимательность ценили: вспомним хотя бы необыкновенный успех Ремарка. Это значит, помимо прочего, что соответствующий дефицит ощущался.
Мне раньше казалось, что есть одно исключение у Моэма, вводящее его в поле высокого искусства, - роман "Луна и грош". Сейчас я его перечитал и мнение свое склонен изменить. Сейчас мне кажется более серьезной заявкой Моэма на высокое место другой его роман - "Лезвие бритвы". "Бремя страстей человеческих", как назвали этот роман в русском переводе и который считается классикой англоязычной литературы, мне не нравится настолько, что я так и не смог его одолеть (а пробовал - и по-русски, и по-английски). Интересно вспомнить, как воспринималась "Луна и грош" при появлении книги в России - было это году в 60-м. Помню, что книга, показавшись необыкновенно интересной, разочаровала трактовкой художника. Художник был представлен тяжелым, эгоцентричным, даже демоничным человеком. Он был лишен обязательного для русских ореола святости. Это разочаровывало - и казалось особенно нетерпимым по контрасту с тогда же появившейся книгой Роберта Стоуна о Ван-Гоге - "Жажда жизни". Русскому читателю Ван-Гога в изображении Стоуна было жалко - то самое необходимое русским впечатление.
Сравнительно недавно умерла некая стодвадцатилетняя француженка, помнившая Ван-Гога в Арле; старухой интересовались не в последнюю очередь по этой причине, и много ее о нем расспрашивали, - она же отвечала, что человек он был несимпатичный и от него постоянно несло спиртным. Трудно русскому человеку понять, что художник, человек искусства редко, а скорее никогда не бывает ангелом, да и не надо это ему, - и еще труднее от такой трактовки отказаться. Вспомним, какую бурю вызвала статья Александра Жолковского об Ахматовой, где он представил ее неким психологическим аналогом Сталина, или моя статья о Цветаевой "Солдатка". Такой идеализации образа художника в России способствует еще представление о нем как о мученике, каковому представлению реальная русская жизнь действительно дает основания. Но тут можно вспомнить опять-таки Моэма, неоднократно писавшего, что мнение о страдании как пути усовершенствования человека глубоко ложно, что страдание делает человека не высоким, а мелким, мстительным, неуживчивым и что так называемыми хорошими людьми чаще всего бывают люди в жизни преуспевшие.
Вот такого рода высказывания и стали причиной того, что Моэма считали циником - причем даже на Западе считали. Сам он писал об этом так:
Меня часто называли циником. Меня обвиняют в том, что в книгах своих я делаю людей хуже, чем они есть на самом деле. По-моему, я в этом неповинен. Я просто выявляю некоторые их черты, на которые многие писатели закрывают глаза. На мой взгляд, самое характерное в людях - это непоследовательность. Я не помню, что когда-нибудь видел цельную личность. Меня и сейчас поражает, какие, казалось бы, несовместимые черты уживаются в человеке и даже производят в совокупности впечатление гармонии. Я часто задумывался над этим. Я знавал мошенников, способных жертвовать собой, воришек с ангельским характером и проституток, почитавших делом чести на совесть обслуживать клиентов. ... Контрасты, которые я наблюдал в людях, интересовали меня, но мне не кажется, что я отводил им неправомерно большое место. Строгая критика, которой я время от времени подвергался, была, возможно, вызвана тем, что я не осуждал своих персонажей за то, что в них было плохого, и не хвалил за хорошее. Пусть это очень дурно, но я не способен серьезно возмущаться чужими грехами, если только они не касаются меня лично, да и тогда тоже. Я наконец научился прощать все и всем. Не надо ждать от людей слишком многого.