В этой символике много раз писали о России. Тема безмужности России, отсутствии в ее истории мужского начала как начала защиты и любовного оплодотворяющего проникновения - знакомая в русской культуре тема. Мужское активное начало в русской истории всегда было сторонним, чуждым и насильническим - более чем известная метафора. Но давайте предложим другую метафору, заимствуем ее у Делёза. Трудно говорить о несамостоятельности, беззащитности России перед врагами, которых она неоднократно преодолевала. Нельзя ли предположить, что жестокость и насильничество русской истории - имманентные качества, причем уже даже и не метафорические, а вполне реальные, что и делает русских, вне сексуальных фантазмов, моральными мазохистами по Ранкуру? И тогда субъектом этих качеств отказывается та самая мать, которая действует в мазохистском акте. Мать-Россия.
Сам Делёз, натурально, в интерпретации мазохизма России вообще не касался. Но он дал представление о форме мазохизма, которую не составляет труда заполнить русским содержанием. И содержание это можно узреть в плодах русского духовного творчества, особенно ясно в поэзии. Разумеется, этот сюжет лучше всего искать у поэта-женщины. Мы легко его находим у Анны Ахматовой.
Она всячески репрезентативна в указанном сюжете. Прежде всего, - духовно крупна, масштабна, "национальна". Мандельштам писал в начале двадцатых годов:
"В последних стихах Ахматовой произошел перелом к гиератической важности, религиозной простоте и торжественности; я бы сказал: после женщины пришел черед ж е н ы. Помните: "смиренная, одетая убого, но видом величавая жена". Голос отречения крепнет всё более в стихах Ахматовой, и в настоящее время ее поэзия близится к тому, чтобы стать одним из символов величия России".
Но какого рода символ естественнее всего здесь видится? Послушаем другого писавшего об Ахматовой - Н.В. Недоброво, статью которого о книге "Четки" она чрезвычайно ценила:
"Очень сильная книга властных стихов... Желание напечатлеть себя на любимом, несколько насильническое. ... Самое голосоведение Ахматовой, твердое и уж скорее самоуверенное ... свидетельствует не о плаксивости ... но открывает лирическую душу скорее жесткую, чем слишком мягкую, скорее жестокую, чем слезливую, и уж явно господствующую, а не угнетенную...
Не понимающий ... не подозревает, что если бы эти жалкие, исцарапанные юродивые вдруг забыли бы свою нелепую страсть и вернулись в мир, то железными стопами пошли бы они по телам его, живого, мирского человека; тогда бы он узнал жестокую силу ... по пустякам слезившихся капризниц и капризников".
Если не потерять этой путеводной нити, то действительно в поэзии Ахматовой очень явственно обнаруживаются эти ее свойства: некая недобрая сила. Уже в первой книге "Вечер" это проявляется заметно: героиня стихов вроде гоголевской панночки - то ли утопленница, то ли погубительница, а лучше сказать, то и другое вместе. Как уместен здесь Гумилев - вплоть до топографии: "Из города Киева, Из логова змиева Я взял не жену, а колдунью".
Есть статья Александра Жолковского, несколько лет назад чрезвычайно нашумевшая и травмировавшая ахматовскую клаку. В статье доказывалось, что в самом жизненном поведении своем, в жизнетворчестве, в "перформансе" Ахматова воспроизвела структуру сталинского властного дискурса. Никому вреда от этого, конечно, не было, а клака мазохистически восторгалась. Я бы сказал, однако, что Ахматова нанесла вред себе, реализовав эти свои потенции в жизни, а не в стихах - в последних возобладал образ страдалицы. Она говорила о себе: я танк. Вот этого танка нет в ее поздних стихах. Она осталась разве что амазонк
Псы и рыцари
Я недавно посмотрел худший фильм в моей жизни; к чести моей, недосмотрел, бросил минуте на двадцатой. В русской видеолавке мне всучили перестроечный еще телефильм "Собачье сердце". Я не сильно верю вкусам наших зазывал, но пленил на обложке Евгений Евстигнеев, замечательный актер, посмотреть которого -никогда не ошибешься. На это раз ошибся он сам, снявшись в этом образцовом по бездарности фильме. Сочинение это ранне-перестроечное, в титрах -"снят по заказу Гостелерадио СССР". На экране отдельной надписью, крупно - "По повести Михаила Афанасьевича Булгакова". Человек понимающий уже должен был насторожиться; я и насторожился. Так прописать, со всеми патронимами, покойного писателя - значило, в тогдашних критериях, воздать ему высшей мерой (двусмысленность этого выражения отнесите на счет советской власти и ее революционного правопорядка). Булгакова уже тогда, в самом начале перестройки, посчитали классиком, то есть, проще говоря, начальством; а начальство положено именовать с максимальной полнотой. Помните: "генеральный секретарь ЦК КПСС товарищ Леонид Ильич Брежнев". Так Маяковский вспоминал, как в провинциальных городах полицейские чины предупреждали футуристов, объявлявших поэтический вечер: "Пушкина и вообще начальства не касаться!" Вспоминается и собственный мой скромный опыт. Однажды некто профессор Портнов в газете "Советская Россия" счел нужным оскорбиться на мою трактовку Лермонтова, не совсем совпадающую с той, которою ему преподносили в областной партшколе; смешивая меня с грязью, Лермонтова он именовал всегда и только - М.Ю.Лермонтов: ничего не скажешь, номенклатурный поэт.
Чем был ужасен фильм "Собачье сердце"? Полной стилевой мешаниной. Вернее - полным непониманием стиля самой вещи, которая была перенесена на экран в самой что ни на есть простецкой реалистической манере: так в провинции воспроизводили стиль МХАТа: не торопясь, с чувством, с расстановкой - но без всякого толка. В свое время Евгений Замятин в статье о новой, пореволюционной русской литературе (тогда ее еще не называли советской) писал, что самую правильную стилистическую установку выбрал Михаил Булгаков: новую действительность не изобразить иначе, нежели в форме фантастического гротеска. И вот этот гротеск поднесли как позднесталинскую бесконфликтную пьеску о борьбе хорошего с лучшим, о передовиках производства, двигающих советскую науку. Какая-нибудь "Зеленая улица", какой-нибудь Суров. "Хорошими", не понимающими "лучшего", предстали в фильме Швондер и его компания, киношники и тут не потянули на гротеск. У этих комуняг постарались выделить положительные черты: они дружно, в лад поют революционные песни и на "октябринах" дают новорожденным девочкам вполне человеческие имена Роза и Клара, в честь Клары Цеткин и Розы Люксембург. Причем фильм было решено растянуть на две серии, и он утратил какой-либо темп, а ведь в жанре гротеска, даже водевиля темп - первейшее условие: всё должно нестись, спотыкаться, падать и разбиваться. Тут не должно было быть никакого реализма. Из фантазии о превращении собаки в человека и обратной трансформации сделали политически взвешенную, со всеми тогдашними перестроечными акцентами лабуду и нудь.