Если вспомнить, что с Волги и Кавказа как раз и явились два наиболее знаменитых вождя советского социализма, то эти слова Чуковского покажутся едва ли не насмешкой. Но не будем видеть в авторе "Тараканища" антисоветского сатирика, а в его герое Сталина. Речь не о Чуковском, а о Горьком, действительно бывшем певцом буржуазности как хозяйственности и деловитости. Об этом еще на самой заре горьковской славы сказал самый влиятельный тогда критик - народнический теоретик Михайловский, и правильно сказал. Он и пример привел соответствующий - купец Маякин из раннего горьковского романа "Фома Гордеев": подлинный его герой, а не пьяный ухарь Фома, кончивший безумием. Горький поначалу воспевал босяков, и этим стяжал славу, но сердце его лежало к деловым людям. Горьковский социализм был не столько политической идеологией, сколько формой своеобразной русофобии: богатый жизненный опыт убедил его, что русская жизнь, самый ее воздух губительны для дела, что русский делец в этом воздухе погибает. И социализм в самых максималистских его формах Горький приветствовал как проект тотальной европеизации России прежде всего. Горький - самый крайний западник в русской литературе. А бастион азиатчины в России для него - крестьянство, даже с Тарбагатаями. Цивилизационная формула может быть только индустриальной, технологической. Мироззрение Горького - русский пример того, что философы Франкуфуртской школы называли диалектикой Просвещения, породившей тоталитарные режимы двадцатого века.
Я не могу сейчас говорить об этом много, но мог бы, и сказал уже однажды - в работе "Горький, белое пятно", включенной в мой недавно вышедший сборник ."След". Можете прочитать, если будет время.
Ранняя советская литература в этом - мировоззрительном - смысле пошла за Горьким: литература так называемого реконструктивного периода. Виктор Шкловский, прямой враг большевиков в гражданской войне, говорил: революция полезна даже для трамвайного движения. То есть о партийной принадлежности говорить не стоит, революция - общее дело, эпохальная перемена, имеющая однозначный цивилизационный смысл. Ускорение истории, в том числе технического прогресса. Иными словами: социализм способствует делу прежде всего. Тому делу, к которому, считалось, неспособна оказалась русская буржуазия. Социализм стал восприниматься уже не европеизацией, но американизацией России. Появилась знаменитая формула: АД + РРР: американская деловитость плюс русский революционный размах. Появился ЛЕФ, конструктивисты с теоретическим сборником "Бизнес". И пошли строить гидроцентрали - и на яву, и в литературе. Так называемые попутчики, то есть люди старой культуры, готовы были сдать позиции: ярким выражением этого сюжета стала "Зависть" Юрия Олеши, в которой поэт представлен, что ни говорите, подонком, а большевик-хозяйственник - обаятельным человеком: Бухарин против Есенина.
Но Бухарин говорил крестьянам: "Обогащайтесь!", то есть имел в виду Тарбагатай, а Сталин с этим не согласился. И не потому - вернее, не только потому, - что он хотел оттеснить от власти старых большевиков (он и сам был старым большевиком). И даже не потому, что помнил завет Ленина: крестьянство ежечасно и ежеминутно порождает капитализм, то есть не только из опасения за социализм вообще и за политическую власть большевицкой партии в частности. Крестьянство, считалось, было элементом устаревшим, не вписывавшимся в новые цивилизационные формулы, нерациональным. К бизнесу не годившимся. То есть, по Горькому, бастионом пресловутой азиатчины в России.
Горький, то есть большевизм, в своем европеизме оказался большим западником, чем Запад, - как гитлеровская Германия в трактовке Хоркхаймера и Адорно. Тарбагатай который и был, так провалился. Торжествующие свиньи исчезли, и остались одни умирающие колхозные Сократы.
Но все эти цивилизационные перипетии, будучи интересным культурно-историческим сюжетом, мало отношения имеют к русским глубинам, мало коснулись русского человека, любителя рвотного. Этот троп тут более чем уместен: большевицкая вестернизация, будучи проектом гиблым, вызвала реакцию, которую можно назвать именно рвотной. Культурный крах вообще, крах модернизации в частности всегда вызывает регрессию к архаике. Америка в России (предполагавшееся задание большевизма) обнажила, вывернула наружу давно забытые и, казалось бы, изжитые слои национальной психеи. Это, кстати сказать, и сейчас происходит, и мы видим в типе нового русского не столько прежнего, девятнадцатого века удачливого дельца, сколько удальца-"вора": вор по-старорусски - преступник вообще. Путин однажды сказал: мафия не русское слово. Но тип мафиозо в России не итальянский, а глубоко отечественный - молодец из шаек Стеньки Разина.
Как учила русская литература, есть два национальных типа: хищный и кроткий. И в советской России появился гениальный писатель, сумевший дать - увидеть - их совмещение в опыте коммунизма. Это Платонов с его "Чевенгуром". Чевенгурцы - модификация первообраза русского странника, искателя града: самый, считается, репрезентативный образ русского христианина. Платонов понял, что эти люди могут быть опасными, агрессивными. Татьяна Толстая вспоминает апостола Павла, обещание имущества лучшего и непреходящего. А у платоновских чевенгурцев вместо имущества - товарищество: обретение в голом порядке друг друга. Это чевенгурцы распивают на троих под окном Толстой, на мокрой тарных ящиках. И это лучше, чем расстреливать из пулеметов мешки с барахлом буржуазии. Это, если угодно, покаяние.
Последнее слово неизбежно ведет к Солженицыну. С ним в известном смысле повторилась горьковская история: воспевает одно, а верит другому. У того были босяки и Европа, у другого - православие и самое настоящее, а не выдуманное западничество, самый чистопородный европеизм: протестантская этика и дух капитализма.
Вот солженицынский Тарбагатай:
В большом помещении лавки густо было от запахов, заманчивых для крестьянина, а глаза разбегались. Бочки с дегтем, олифой, ящики с колесной мазью, мелом, известью, гляди не споткнись на полу о ящики с подковами и гвоздями всех размеров, у стен - коробки со стеклом. Цепные весы с набором фунтовых гирь. Ободья, дуги. Расписная деревянная посуда. На полках - ряды гончарной посуды из глины обыкновенной и белой, с цветной поливой и без поливы, - корчаги, крынки, горшки, столовые чашки и хлебницы. Дальше - эмалированные кастрюли, миски, чайники, кружки. Чугунки, сковородки, крытые жаровни. Перейди на другую сторону - бочки с селедкой и соленой рыбой, ящики с сушеной и копченой воблой. На возвышении в три ступеньки (чтоб легче снимать к весам и в телегу) - рогожные кули с солью, мешки с мукой, манкой, сахаром, и сахар в конических головах, обернутых синей бумагой и шпагатом, - всех размеров от полной головы до осьмушки. Там и пиленый сахар в коробочках, но его не берут, он тает легко. В откосных ящиках - пряники, жамки, конфеты, леденцы, ирис, шоколадки в золотистой бумаги монетками в ""рубль" и в "полтинник", пресованный изюм, финики, винные ягоды, сушеные сливы. (А летом - арбузы, дыни и виноград.) И другая бакалея. И папиросы - Шурымуры, дядя Костя и Козьма Крючков. Но больше всего любил Сатя торговать красным товаром - ситцем, сатином, даже батистом и шелком. Этот товар занимал видные полки в его лавке. И полки же были забиты драпом, плюшем, шевиотом. И сукном для штанов, пиджаков, костюмов. И шалями шерстяными и пуховыми, оренбургскими и пензенскими. И головными платками, и разноцветными лентами. А еще на подставке строились валенки, чесанки, бурки, черные, серые, белые, даже и с красной и зеленой вышивкой. И резиновые сверкающие галоши, мужские и бабьи, полуглубокие и глубокие. Единственное чем Бруякин не торговал - кожаной обувью. Но продавал заготовки.