Возражение сразу же напрашивается: можно ли ход только лишь двухвекового - имперского - развития брать как модель всей русской истории, - тем более, что конец этого имперского периода характеризовался как раз скандальным схождением с путей Запада? Почему вообще этот конец имел место - а не дальнейшая западного типа эволюции хотя бы и с отставанием на фазу? Возникает вполне неизбежная мысль: а можно ли столь обязывающие выводы о русском историческом пути делать на основе изучения только социальной ее истории, даже и проведенного едва ли не с исчерпывающей полнотой? За пределами книги осталось едва ли не важнейшее: духовная и культурная история России, вне внимания к которой любое специальное исследование в гуманитарной области остается тем, что оно есть: собранием фактов, не могущим претендовать на обобщающие выводы или на долгосрочный прогноз. Нужна целостная история страны и народа. Но какой она может быть, если научный редуктивизм (в случае Миронова - сведение истории к социальному аспекту) заведомо бессилен ее построить?
Мне уже случилось (не говорить даже, а) повторять общеизвестное в связи с книгой Миронова, что история как наука возможна лишь в пределах собирания и описания фактов, что она не может устанавливать закономерности, ибо исторический факт по природе своей неповторяем, уникален. Поэтому в истории, коли она не может быть строго научной, позволительны всякого рода философские медитации или, после Шпенглера, культурологические анализы, переходящие подчас в некую герменевтику, на манер того же Шпенглера. И однажды Миронов к чему-то подобному подходит - но только для того, чтобы опровергнуть соответствующих авторов, а тему подменить или даже снять.
Есть в его книге раздел под названием «Влияние географического и демографического факторов на социальное и экономическое развитие». Неоднократно и в прошлом, и в новейшее время историки говорили о неблагоприятном влиянии природной среды на русскую историю. Земля в сельскохозяйственном отношении бедна, климат суров, работать приходилось не регулярно, но в короткие периоды и поэтому сверхнапряженно. Отсюда такие естественно сложившиеся формы, как община, сделавшая русского пленником коллектива; отсюда же гипертрофия государства, мобилизационный, так сказать, характер русской истории, ее даже милитаризация в неизбежной борьбе с враждебным окружением - борьбе, требовавшей максимального выкачивания скудных ресурсов. Миронов эту взаимосвязь не склонен считать определяющей, указывая на примеры стран, в которых обстоятельства были сходными, а развитие иным. Сущностная тема, поднимаемая здесь, - рождение русской ментальности из природного окружения русского человека. И ее Миронов касается, приводя суждения некоторых авторитетов, в частности Бердяева и Степуна; первый сказал, что Россия пала жертвой своих пространств, что русская душа ушиблена ширью, а второй по этому поводу в капсюльной форме пересказал Шпенглера. Миронов со своей стороны говорит, что подобные построения легко опровергаются, если только преодолеть страх перед высказавшими их авторитетами. Между тем, бояться и не надо - надо только быть внимательным, вдуматься в то, о чем авторитеты говорили. И тогда становится ясным, что опровергнуть это не легко - да и надо ли?
Процитируем Степуна, чтобы понять, о чем идет конкретно речь:
Так как принцип формы - основа всякой культуры, то вряд ли будет неверным предположить, что религиозность, которой исполнена бесформенность русской равнины, есть затаенная основа того почвенного противления культуре, того мистического нигилизма, в котором в революцию погибли формы исторической России.
Вот об этом и речь: человека, родившегося в том или ином месте земной поверхности, его душу, а следовательно и культуру, из этой души растущую, формирует прежде всего ландшафт, то есть нечто предельно конкретное. Шпенглер блестяще продемонстрировал, что можно извлечь из понимания такой связи. Социально-экономические стороны любой данной культуры, сама ее история будут определяться этой первоначальной формовкой, этим пра-символом, как говорит Шпенглер, той или иной культуры. Настоящая история, говорит Шпенглер, лишена законов, но она отягчена судьбой. Склад этой судьбы как бы свернут в этих прафеноменах - и в истории только разворачивается:
Историческая окружающая среда других людей составляет часть их существа, и нельзя понять кого-либо, не зная его чувства времени, его идеи судьбы, стиля и степени сознательности его внутренней жизни. Что не обнаруживается здесь в непосредственных данных, то мы должны взять из символики внешней культуры.
Русский пра-символ, делающий столь резким отличие русской души от западной, «фаустовской», - равнина. Дальше нам остается только цитировать Шпенглера - и вдумываться в его текст:
Несоизмеримое различие фаустовской и русской души обнаруживается в некоторых словесных сочетаниях. Русское слово для немецкого Himmel - небо, то есть отрицание (не). Человек Запада смотрит вверх, русский смотрит вдаль, на горизонт. Так что порыв того и другого в глубину следует различать в том отношении, что у первого это есть страсть порыва во все стороны в бесконечном пространстве, а у второго - самоотчуждение, пока «оно» в человеке не сливается с безграничной равниной... Русская, безвольная душа, прасимволом которой предстает бесконечная равнина, самоотверженным служением и анонимно тщится затеряться в горизонтальном братском мире...
В русской мистике нет ничего от того устремленного вверх горения готики, Рембрандта, Бетховена, горения, которое может дойти до штурмующего небеса ликования. Бог здесь - это не глубина лазури, там, в вышине. Мистическая русская любовь - это любовь равнины... Русская «воля» ... значит прежде всего отсутствие долженствования, состояние свободы, причем не для чего-то, но от чего-то, и прежде всего от обязанности личного деяния.
Можно вспомнить, что сам Миронов, говоря о русской ментальности, делает точно такой же вывод, - его ни в коем случае нельзя назвать народником или нерассуждающим патриотом: вывод тот, что русский человек безответствен. Причем эта шпенглеровская интуиция о России находит у Миронова эмпирическое, на фактах основанное подтверждение. Миронов этот тезис выводит уже не из равнинного ландшафта, а из движения социальной истории. Но у Миронова подобные мысли и наблюдения остаются как бы сторонними основному исследованию - и уж никак неприменимыми к выводам из него: оптимистическим выводам, как мы помним.