Вот это и было соблазном Булгакова. Соблазном о христианстве и о Христе.
Впечатляющим документом этой духовной драмы останется одно сочинение Булгакова - написанный в 1918 году философский диалог "На пиру богов", предназначавшейся для сборника "Из глубины". И недаром подзаголовок к этому сочинению - Pro и contra, за и против (заимствование из "Братьев Карамазовых").
В диалоге - лучше сказать, диалогах - участвуют не два человека, а шесть; и все они - реинкарнация Булгакова, тех или иных интенций его сознания. В этом смысле избранная им форма диалога чрезвычайно удачна. Булгаков не был цельным человеком, хотя и старался производить, да и производил такое впечатление. Никто из участников этого симпозиона ему не чужд, хотя из заключительного хора, провозглашающего Осанну, он исключил Дипломата - явного и, так сказать, догматического западника. Но зато и сама Осанна звучит фальшивым звуком, натянуто. Это явно - благое пожелание, надежда, а не реальная интерпретация реальных событий. Но именно дипломату принадлежат слова, кажущиеся наиболее точной формулировкой внутренних интеллектуальных мук Булгакова:
Вот в том-то и беда, что у нас сначала все измышляется фантастическая орбита, а зачем исчисляются мнимые от нее отклонения. Выдумывают себе химеру несуществующего народа, да с нею и носятся.
Тут ведь не только миф о русском народе-богоносце, рухнувший в кошмарной революции, имеется в виду: то же можно сказать о всей философии Булгакова, о самой его софиологии. Это - фантастическая орбита мысли, отнюдь не подтверждаемая духовно-историческим опытом. Булгаков готов сказать - и говорит в одном месте диалогов, - что исторический крах не есть еще свидетельство неверности или неосуществимости той или иной идеи, но ведь это аргумент не имеющий доказательной силы, его нужно брать только на веру. А вбивать веру силой - это и значит быть Великим Инквизитором. Естественно, этого Булгаков не делает, но и сам временами, похоже, утрачивает веру - свой тип веры и мысли. Это и есть его соблазн. Он как толстовская княжна Марья в разговоре со странниками: чувствует, что отца и брата любит больше, чем Бога.
В диалогах "На пиру богов" есть один поистине соблазняющий сюжет - о Христе и большевиках. Понятными становятся, верифицируются слова Бердяева о том, что Булгаков кажется порой боящимся Христа. Ведь как эта Осанна провозглашается? Чем кончается диалог?
Общественный деятель: Христос воскресе!
Все (кроме дипломата): Воистину воскрес Христос!
Почему дипломат воздерживается? Это что-то вроде reservatio mentalis. Вряд ли потому, что Булгаков трактует его как закоренелого и безнадежного кромешника, видит его западничество исчадием ада; скорее потому, что в глубине самого булгаковского сознания, а то и в его подсознании гнездилась мысль о безнадежности, а то и опасности Христова дела. Это как в чьих-то воспоминаниях о Толстом: Шаляпин с ним на Пасху похристосовался: "Христос воскресе, Лев Николаевич!" - а Толстой ответствовал грустно: "Не воскрес, Федор Иванович, не воскрес..." И совсем кошмарная мысль: а не воскрес ли Христос совсем не там, где ожидалось?
То, что эта мысль владела Булгаковым, показывает один эпизод диалога - обсуждение поэмы Блока "Двенадцать". Один из собеседников - Беженец говорит:
...германство с его удушливыми газами, революция с душой Азефа, Распутин - все ведь это силы, и по-своему подлинные. И все они стремятся засыпать родники воды живой, совершить духовный подмен. Вообще происходит явная духовная провокация... Насчет же провокации я приведу вам один пример, маленький, но показательный: вы, может быть, читали поэму Блока "Двенадцать" - вещь пронзительная, кажется, единственно значительная из всего, что появлялось в области поэзии за революцию. Так вот, если оно о большевиках, то великолепно; а если о большевизме, то жутко до последней степени. Ведь там эти двенадцать большевиков, растерзанные и голые душевно, в крови, без креста, в другие двенадцать превращаются. Знаете, кто их ведет?
Следует цитация знаменитого финала поэмы, где появляется Христос. На это другой собеседник возражает, вспоминая слова Гесиода - Ницше: много врут поэты. Но Беженец продолжает:
Не все так просто. Высокая художественность поэмы до известной степени ручается и за ее прозорливость. Может быть, и впрямь есть в большевизме такая глубина и тайна, которой мы до сих пор не умели понять?
В обсуждение включается еще один собеседник - Писатель:
Довелось мне прочесть такое рассуждение, где 12 большевиков прямехонько в 12 апостолов превращаются: они-то де настоящее христианство и покажут, а вот то было неудавшееся. Да, покажут, только снежное, с ледяным сердцем и холодной душой. Для меня вообще перетряхиванье этого старья на тему о сближении христианства и социализма давно уже потеряло всякий вкус.
В общем, Булгаков старается тему как бы снять, объявить несуществующей, в крайне случае готов говорить о подменах: антихрист явился, а не Христос. Спрашиватся: зачем вообще он об этом заговорил? И сели тут перетряхивается старье, то и его же собственное. Тут уместно еще раз вспомнить уже упоминавшуюся его работу "Апокалиптика и социализм". Там он говорит, что атмосфера подмен вообще характерна для апокалиптического типа сознания, который явило первохристианство; конкретно, в нем смешиваются эсхатология и хилиазм, то есть космический конец, провал бытия - и исполнение земных чаяний. Рай видится в образах конца. Вот это и есть последняя мистическая правда о большевизме, явленная в другом художественном произведении, куда значительнейшем "Двенадцати": романе Андрея Платонова "Чевенгур". Можно сказать проще, и много раз говорилось: желая построить рай на земле, построяют ад. Такие ситуации порождаются самим типом эсхатологического сознания, мировой образчик которого явлен первохристианством. Говорить об условности апокалиптических картин в раннем христианстве, видеть в этом моральный аллегоризм нельзя, это отвергнуто наукой, в частности Альбертом Швейцером в бытность его теологом, и на работу которого, кстати, ссылается сам Булгаков.