Может быть, ей все приснилось. Еще в школе она слышала, что человек не может долго жить в одиночестве и сохранить рассудок: ему обязательно будут мерещиться другие люди. Конечно, она в это не верила, но так ей говорили. Выходит, если она, сама того не заметив, все-таки рехнулась, произошедшее могло быть плодом ее воображения. Возможно, никакого корабля не было и с ним ничего не случилось. Почему участь воображаемых поселенцев оказалась столь страшна, Офелия не знала; наверное, дело было в той порочной, темной ее части, которая побудила ее остаться в колонии одной.
Мысль эта, укоренившись в голове, породила новый соблазн: ведь узнать правду совсем несложно. Если передача все-таки была, оборудование должно было ее записать. Достаточно включить воспроизведение, и она услышит все снова – или не услышит ничего, и тогда станет понятно, что она все выдумала.
Она знала правду без всякого оборудования. День ото дня она заходила в центр, снимала показания, проверяла погоду, записывала то и другое в журнал. День ото дня поглядывала на архив передач, не запуская их.
В конечном счете это произошло случайно. Она собиралась проверить, в какой день сажала морковь в прошлом году. Что-то отвлекло ее; палец соскользнул с клавиши поиска по календарю.
«…Из чего?» – спросил злой испуганный голос, принадлежащий не ей.
Это правда. Ей не почудилось. Оборудование не лжет, не умеет лгать, а значит, на записи был настоящий человек, и этому человеку было больно и страшно.
А теперь этот человек мертв. Офелия задрожала, сама того не заметив; сперва руки, потом ноги, и наконец всю ее затрясло от страха и потрясения. Это были люди – люди, которых она могла знать, с которыми могла разговаривать, – и они все мертвы.
Дрожащими пальцами она кое-как нащупала на панели кнопку выключения. Тишина хлынула в уши – тишина, к которой она привыкла, которая всегда воспринималась ею как покой. Никаких голосов. Никаких больше голосов.
Постепенно дыхание выровнялось. Усталость вдруг навалилась на нее, потянуло в сон. Офелия опустила взгляд на красные бугристые костяшки, узловатые вены и старческие пятна, и собственные руки показались ей хрупче цветов. Взгляд скользнул ниже, зацепился за бахрому на подоле ее самодельного наряда. Теперь этот наряд показался ей непристойнее голого тела; она сдернула его с себя, скомкала и швырнула на пол.
– Они умерли! – произнесла она вслух, незнакомым от долгого молчания голосом.
Разум разделился на струйки, как поток воды, падающий с утеса: Офелия не понимала, откуда в ней этот гнев, не понимала, почему боится, почему не боится сильнее. Она бы не стала убивать этих чужаков, пускай и не хотела их появления.
Она снова вышла на улицу. Стоял очередной день, притворявшийся таким же, как предыдущие. Снова было влажно и жарко, по небу медленно плыли облака, дул легкий ветер. Какое ей дело до этих мертвых поселенцев? Они прилетели и умерли, и теперь она снова одна, как ей и хотелось.
Что-то изменилось.
Что-то изменилось непоправимо.
Что-то – нет, кто-то, некие существа – обитало на этой планете и хотело убить ее, уже убило других людей – а она даже не подозревала о подобной опасности. И с этим новым знанием ей отныне придется жить.
В воздухе пахнет странной гарью; вдали продолжает полыхать травяной костер, дым клубится тризной по гнездам. Со временем трава вернется и прикроет своей шалью нагую землю, но Народ не забудет, где пролегали шрамы. Земля еще долго будет хранить этот запах.
Поражение – отбивает правая рука. Не поражение, победа: их больше нет, а мы живы – отбивает левая. Одна за другой правые руки стихают, и вот уже одни левые отбивают волю Народа.
Высоко в небе, там, где пронеслось чудовище, рассекает воздух извилистый белый шрам. Много поколений назад, напоминает правая рука, такие же шрамы появлялись далеко на юге. Левая рука твердит свое: победа, победа, безопасность, покой, возвращение.
Шрам на небе рассеивается, не оставив и следа. Не ревут больше чудовища, распространяя вокруг себя едкий смрад. Народ кружит по выжженной земле, и длинная вереница танцующих, ныряя в нетронутые заросли за пределами загубленного поля, по цепочке передает в центр живые ростки, которые тут же сажают в землю, пока все поле не покрывается зеленой травой. Они продолжают танцевать и выстукивать, пока им не отвечают барабаны ветра, пока небесный народ не собирается в собственном танце кольцами и спиралями, рыдая над следами чудовищ и заполняя их сладкими слезами, от которых растет трава.
После дождя – снова в путь за барабанами ветра, по траве, усеянной тыквами небесного творца-светоносца, бьющего-в-барабан, и молодь осыпает друг друга вопросами: «Зачем – шрамы на небе? Зачем – чудовища в зеленом и сером? Зачем – плоские лица? Зачем – бескрылы, беспалы…»
«Не беспалы, – возражает кто-то. – Их короткие пальцы прикрыты чехлами, одеждой для ног».
«Одеждой, не панцирями?»
«Не панцирями. Одеждой».
«Ни одного без них… Это панцири».
«Не телесная оболочка. Одежда».
«Но тогда… у небесных созданий тоже – одежда?» Начинается бурное обсуждение: что такое вонючие трупы исполинских летунов – панцири, одежда или отдельные существа, союзники чудовищ? Один считает, что это машины, не что иное, как сложные механизмы вроде камнеметов. Другие осыпают его насмешками. Нелепица, выдуманная береговыми жителями с одурманенными дымом мозгами. Машины летать не умеют… Разве можно натянуть нити так туго, чтобы хлопали крылья?
«У них не хлопали крылья – это мы видели».
«Это возможно». Все тот же энтузиаст, известный своей любовью к механизмам. У Народа хорошие механизмы; Народ гордится своим энтузиастом. «Это возможно, но потребуется новая идея». Они замолкают и бегут дальше в тишине. Нельзя отвлекать того, кто выслеживает новые идеи; это все равно что отвлекать охотника: собьешь его со следа – ляжешь спать с пустым брюхом.
Энтузиаст отстает; они знают, что это означает. Время сидеть неподвижно, время искать других энтузиастов, время играть с прутиками, камешками и жилами, и в конечном итоге получится новый механизм, какого еще не видел свет. Тут, с запозданием, им приходит другая мысль.
«А если есть другие?» – вопрошает кто-то, когда становится можно говорить.
«Другие? Где?»
«Легенды. Шрамы в небе. Где-то на юге. Другие. Союзники союзников, союзники чудовищ».
Встревожившись, они собираются вокруг. Еще чудовища? Те, что жгут и разоряют гнезда? Воры и дети воров? Пора гнездования наступит раньше, чем только что восстановленные гнезда смогут принять молодь; им придется вить гнезда в другом месте, а значит, конкурировать за пограничные территории с другими обитателями лугов. Нелегкое время. А если они вернутся к большому гнездовью и обнаружат новых чудовищ?
Отряд старейшин прерывает их причитания. Никто не видел чудовищ с тех пор, как в небе появился первый шрам. Скорее всего, это были просто разведчики.
Никто не искал.
Много сезонов. Чудовища спешат. Не было нужды. «Никто не искал», – настаивает один из желторотых, для которого охота так же важна, как машины – для энтузиаста. Они все знают это, потому что знают друг о друге все.
Слишком далеко. Пустыня. Колючие заросли. А за ними – слишком влажно и слишком высокие деревья. Хуже городов. Этого последнего унизительного сравнения достаточно, чтобы разубедить любого, но только не желторотого, который уже взял след и намерен пройти по нему до конца.
«Вонючий след, – произносит наконец один из старейшин. – Вонючий след и дурной конец. Пустое брюхо: чудовищ не едят».
Они пытались, а потом их всех тошнило, ужасно тошнило на опаленную землю.
«Гнездовье», – говорит кто-то из робкой молоди. Раздается ворчание. Если уж робкие подают голос, весь Народ может сменить курс – и это в то время, когда нет ничего важнее новых гнезд.
Ступай, отбивает левая рука, и дробь прокатывается от отряда к отряду по всему флангу, до самого центра. Ступай, ступай, ступай. Ищи, ищи. Бери сколько нужно, но не слишком много.