– Тебе хорошо говорить, коли ты здесь с женой, а ведь у меня жена-то в Питере. Как я ей покажусь в эдаком козлином виде, когда домой явлюсь? Она может не поверить, что мне по ошибке остригли. Скажет: «Загулял, а мамзели тебя на смех в пьяном виде и обкарнали». Чего ты смеешься? Дело заглазное. Ей все может в голову прийти. Она дама сумнительная.
– Не бойся, отрастет твоя борода к тому времени. По Италии поедем, так живо отрастет. В Италии, говорят, волос скорее травы растет, – продолжал смеяться Николай Иванович.
В это время показался железнодорожный сторож и зазвонил в колокольчик, объявляя, что поезд готов и можно садиться в вагоны. Все засуетились и начали хватать свой ручной багаж.
– Гарсон! Пейе! Комбьян[2] с нас? – кричал Николай Иванович слугу, приготовляясь платить за съеденное и выпитое.
II
– Toulon, Cannes, Nice, Monaco, Menton, Ventimille![3] – кричал заунывным голосом железнодорожный сторож, выкрикивая главные станции, куда идет поезд, и продолжая звонить в ручной колокольчик.
Гарсон медленно записывал перед Николаем Ивановичем на бумажке франки за съеденное и выпитое. Николай Иванович нетерпеливо потрясал перед ним кредитным билетом в пятьдесят франков и говорил жене и спутнику:
– Ах опоздаем! Ах уйдет поезд! Бегите хоть вы-то скорей занимать места.
– А что хорошего будет, если мы займем места без тебя и уедем! – отвечала Глафира Семеновна и торопила гарсона: – Плю вит, гарсон, плю вит[4].
Тот успокаивал ее, что до отхода поезда еще много времени осталось.
– Нон, нон, ну савон[5], что это значит! В Лионе из-за этого проклятого расчета за еду мы еле успели вскочить в вагон, и я впопыхах тальму себе разорвала, – говорила Глафира Семеновна гарсону по-русски. – Хорошо еще тогда, что услужливый кондуктор за талию меня схватил и в купе пропихнул, а то так бы на станции и осталась.
– Ah, madame! – улыбнулся гарсон.
– Что, «мадам»? Плю вит, плю вит. И ты тоже, Николай Иваныч, сидишь и бобы разводишь, а нет чтобы заранее рассчитаться! – журила она мужа.
Расчет кончен. Гарсону заплачено и дано на чай. Носильщик в синей блузе давно уже стоял перед путешественниками с их багажом в руках и ждал, чтобы отправиться к вагонам. Все побежали за ним. Иван Кондратьевич тащил свою громадную подушку и бутылку красного вина, взятую про запас в дорогу.
– Les russes… – сказал им кто-то вдогонку.
– Слышишь, Николай Иваныч? Вот и французские у нас бороды, а все равно узнают, что мы русские, – проговорил Иван Кондратьич.
– Это, брат, по твоей подушке. Еще бы ты с собой перину захватил! Здесь, кроме русских, никто с подушками по железным дорогам не ездит. В первую нашу поездку за границу мы тоже захватили с собой подушки, а уж когда нацивилизовались, то теперь шабаш.
Сели в купе вагона, но торопиться оказалось было вовсе незачем: до отхода поезда оставалось еще полчаса, о чем объявил кондуктор спрашивавшей его на ломаном французском языке Глафире Семеновне и в пояснение своих слов поднял указательный палец и пальцем другой руки отделил от него половину.
– Господа! Гарсон-то не соврал. Нам до поезда еще полчаса осталось, – заявила она своим спутникам.
– Да что ты! – воскликнул Николай Иванович. – Вот это я люблю, когда без горячки и с прохладцем. Это по-русски. Тогда я побегу в буфет и захвачу с собой в дорогу полбутылки коньяку. А то впопыхах-то мы давеча забыли захватить.
– Не надо. Сиди, когда уж сел. Ведь есть с собой бутылка красного вина.
Мимо окон вагонов носили газеты, возили на особо устроенной тележке продающиеся по франку маленькие подушки с надписью «Les oreillers»[6].
– Вот с какими подушками французы путешествуют, – указал Николай Иванович Ивану Кондратьевичу. – Купят за франк, переночуют ночь, а потом и бросят в вагоне. А ты ведь таскаешь с собой по всей Европе в полпуда перину.
– Да что ж ты поделаешь, коли жена навязала такую большую подушку, – отвечал тот. – «Бери, – говорит, – бери. Сам потом рад будешь. Приляжешь в вагоне и вспомнишь о жене».
Глафира Семеновна прочла надпись на тележке с подушками и сказала:
– Вот поди же ты: нас в пансионе учили, что подушки по-французски «кусен» называются, а здесь их зовут «орелье». Вон надпись – «орелье».
– Цивилизация здесь совсем другая – вот отчего, – отвечал Николай Иванович. – Здесь слова отполированные, новомодные, ну а у нас все еще на старый манер. Ведь и у нас по-русски есть разница. Да вот хоть бы взять фуражку. В Петербурге, по цивилизации, она фуражкой зовется, а поезжай в Углич или в Любим – картуз.
Сказав это, он снял с себя шляпу котелком и, достав из кармана мягкую дорожную шапочку, надел ее на голову.
– И не понимаю я, Иван Кондратьич, зачем ты себе такой шапки дорожной не купил! И дешево, и сердито, и укладисто.
– Да ведь это жидовская ермолка. С какой же стати я, русский православный купец…
– Да и я русский православный купец, однако купил и ношу.
– Мало ли что ты! Ты вон в Париже улиток из раковин жрал, суп из черепахи хлебал, а я этого вовсе не желаю.
– Чудак! Выехал за границу, так должен и цивилизации заграничной подражать. Зачем же ты выехал за границу?
– А черт знает зачем. Я теперь и ума не приложу, зачем я поехал за границу. Ты тогда сбил меня у себя на блинах на Масленой. «Поедем да поедем, все заграничные трактиры осмотрим, посмотрим, как сардинки делают». Я тогда с пьяных глаз согласился, по рукам ударили, руки люди разняли, а уж потом не хотел пятиться, я не пяченый купец. Да, кроме того, и перед отъездом-то все на каменку поддавал. Просто, будем так говорить, в пьяном виде поехал.
– Так неужто тебе за границей не нравится? Вот уж ты видел Берлин, видел Париж…
Иван Кондратьевич подумал и отвечал:
– То есть как тебе сказать… хорошо-то оно хорошо, только уж очень шумно и беспокойно. Торопимся мы словно на пожар. Покою никакого нет. У нас дома на этот счет лучше.
– Ах серое невежество!
– Постой… зачем серое? Здесь совсем порядки не те. Вот теперь пост Великий, а мы скоро́м жрем. Ни бани здесь, ни черного хлеба, ни баранок, ни грибов, ни пирогов. Чаю даже уж две недели настоящим манером не пили, потому какой это чай, коли ежели без самовара!
– Да, чай здесь плох, и не умеют его заваривать, – согласился Николай Иванович. – Или не кипятком зальют, или скипятят его.
– Ну вот видишь. Какой же это чай! Пьешь его и словно пареный веник во рту держишь.
– Зато кофей хорош, – заметила Глафира Семеновна.
– А я кофей-то дома только в Христов день пью. Нет, брат, заскучал я по доме, крепко заскучал. Да и о жене думается, о ребятишках, о деле. Конечно, над лавками старший приказчик оставлен, но ведь старший приказчик тоже не без греха. Из чего же нибудь он себе двухэтажный дом в деревне, в своем месте, построил, когда ездил домой на побывку. Двухэтажный деревянный дом. Это уж при мне-то на деревянный дом капитал сколотил, ну а без меня-то, пожалуй, и на каменный сколотит, охулки на руку не положит. Знаю, сам в приказчиках живал.
– Плюнь. У хлеба не без крох.
– Расплюешься, брат, так. Нет, я о доме крепко заскучал. Веришь ты, во сне только жена, дом да лавки и снятся.
– Так неужто бы теперь согласился, не видавши Ниццы и Италии, ехать домой?
– А ну их! На все бы наплевал и полетел прямо домой, но как я один поеду, коли ни слова ни по-французски, ни по-немецки?.. Не знаю, через какие города мне ехать, не знаю даже, где я теперь нахожусь.
– В Марселе, в Марселе ты теперь.
– В Марселе… Ты вот сказал, а я все равно сейчас забуду. Да и дальше ли это от Петербурга, чем Париж, ближе ли – ничего не знаю. Эх, завезли вы меня, черти!