Уильямс – великий критик, я восхищаюсь его работой и многому у него научился, но я ощущаю его ограниченность в понимании английской литературы как преимущественно английского явления. Это центральная идея его работы, а также трудов большинства филологов и критиков. Более того, ученые, пишущие о романах, работают почти исключительно только с такими авторами (хотя Уильямс и не относится к их числу). Такие привычки формируются благодаря влиятельному, хотя и неточному, представлению, будто работа литератора автономна. Как я постараюсь продемонстрировать в этой книге, литература постоянно отсылает к самой себе, участвуя тем или иным образом в заморской экспансии Европы, и создает то, что Уильямс называет «структурой эмоций», которая поддерживает, разрабатывает и закрепляет имперские практики. Разумеется, Домби – это не сам Диккенс и не вся английская литература, но то, как Диккенс описывает эгоизм Домби, напоминает, высмеивает и все-таки в конечном итоге зависит от проверенного и подлинного дискурса имперской свободы торговли, британского меркантильного этоса, ощущения, что торговое продвижение за границу не несет ничего, кроме неограниченных возможностей.
Эти сюжеты не следует отделять от нашего анализа романа XIX века, и тем более не следует отрезать литературу от истории и общества. Я считаю, что предполагаемая автономия сферы искусства навязывает обедняющие ограничения, которых сами произведения искусства совершенно не предполагают. И все-таки я воздержусь от выдвижения на разработанное поле теории идей о связи между литературой и культурой, с одной стороны, и империализмом – с другой. Вместо этого я рассчитываю на то, что из самих текстов, созданных в захватившей их имперской среде, проступят нужные связи, и эти связи можно будет развивать, разрабатывать, расширять или критиковать. Ни культура, ни империализм не являются неподвижными сущностями, и связи между ними в исторической перспективе – динамичные и сложные. Моя главная цель состоит не в том, чтобы разделить, а в том, чтобы связать. Я заинтересован в этом по философской и методологической причине. Я считаю, что культурные формы всегда гибридны, смешаны, нестерильны, и настало время с мощью анализа вернуть их в реальность.
II
Образы прошлого, чистые и нечистые
Двадцатый век близится к своему завершению, и к этому моменту практически во всем мире сформировалось общее понимание линий между культурами, тех разделений и различий, которые не только позволяют нам отделить одну культуру от другой, но и увидеть, насколько культура – это созданная человеком структура, сочетающая власть и совместное участие: благосклонная к тому, что она включает, инкорпорирует, ценит, и неблагосклонная к тому, что она исключает и обесценивает.
Я полагаю, что в любой определяемой как национальная культуре есть стремление править, властвовать и доминировать. В этом отношении французская и британская, японская и индийская культуры оказываются конкурентами. Парадоксально, но мы никогда не осознавали так отчетливо, как сегодня, насколько удивительно гибридным является культурный и исторический опыт, как он черпает из зачастую противоречащих друг другу источников и сфер, как пересекает национальные границы, отвергая политическое действие, простые догмы и ярый патриотизм. Культуры, не являясь ни едиными и монолитными, ни автономными сущностями, сегодня признают больше «инородных» элементов, инаковости, различий, чем осознанно исключают. Кто сегодня в Индии или Алжире сможет уверенно отделить британский или французский компонент прошлого от современных реалий и кто в Британии или Франции сможет провести ясную черту вокруг британского Лондона или французского Парижа, отделяющую их от влияния Индии и Алжира?
Это не просто академические или теоретические вопросы, вызывающие ностальгию. С помощью пары коротких экскурсов легко можно доказать, что они имеют важные социальные и политические следствия. И в Лондоне, и в Париже живут большие диаспоры из бывших колоний, которые интегрировали в свою повседневную жизнь значительный слой британской и французской культуры. Но это всё очевидно. Возьмем более сложный пример – хорошо известный сюжет греческой античности или традиции как детерминанты национальной идентичности. В работах «Черная Афина» Мартина Бернала[156] и «Изобретение традиции» Эрика Хобсбаума и Теренса Рейнджера[157] подчеркивается огромное влияние сегодняшних страхов и актуальной повестки на сконструированные нами чистые (даже очищенные) образы привилегированного, генеалогически полезного прошлого, из которого мы исключаем нежелательные элементы, следы и нарративы. Так, согласно Берналу, несмотря на то, что изначально было известно о египетских, семитских и других южных и восточных корнях греческой цивилизации, в XIX веке она была перепроектирована как «арийская»[158], а ее семитские и африканские корни активно вычищались или прятались подальше. Поскольку сами греческие авторы открыто признавали свое гибридное культурное прошлое, европейские филологи приобрели идеологический навык обходить неудобные фрагменты без комментариев в интересах аттической чистоты[159]. (Можно также вспомнить, что только в XIX веке европейские историки крестовых походов начинают не упоминать случаи каннибализма среди франкских рыцарей, хотя поедание человеческой плоти без стеснений упоминается в хрониках крестоносцев[160]).
Образы европейской власти в XIX веке ковались и формировались в не меньшей степени, чем образ Греции, а что лучше подходит для этого, чем производство ритуалов, церемоний и традиций? Именно этот тезис выдвигали на первый план Хобсбаум, Рейнджер и другие авторы «Изобретения традиции». В эпоху, когда старые союзы и организации, связывавшие изнутри домодерное общество, истрепались, а общественное давление на управляющих многочисленными заморскими территориями и крупными новыми группами населения внутри метрополий выросло, правящие европейские элиты ощутили ясную необходимость опрокинуть свою власть назад во времени, придать ей историю и легитимность, которые могли дать только традиция и устойчивость. Так, в 1876 году королева Виктория была провозглашена Императрицей Индии[161], а ее вице-король, лорд Литтон[162], прибывший с визитом, был встречен «традиционными» празднествами и торжественными приемами (durbars) по всей стране, а также большим Имперским собранием в Дели[163], как будто власть королевы обеспечивалась в основном не силой и односторонними указами, а древним обычаем[164].
Подобные конструкты создавались и противоположной стороной, когда восставшее местное население (natives) изображало свое доколониальное прошлое. Во время Войны за независимость Алжира (1954–1962) деколонизация подтолкнула алжирцев и мусульман создавать образы того, как, согласно их предположениям, выглядели их предки до французской колонизации. Та же стратегия просматривается в текстах многих национальных поэтов и прозаиков, созданных во время борьбы за независимость или освобождения многих территорий колониального мира. Я хочу подчеркнуть мобилизующую силу создаваемых в этих ситуациях образов и традиций и их вымышленный, фантастический, хотя и романтически окрашенный характер. Вспомним, какую роль сыграл Йейтс, его Кухулин[165] и «Большие дома»[166] в формировании образа прошлого Ирландии, которым могли восхищаться деятели национального движения. В постколониальных национальных государствах необходимость таких сущностей, как «кельтский дух», «негритюд»[167] или ислам, становится очевидной: они связаны не только с местными манипуляторами, позволяя тем в том числе прикрывать текущие ошибки, коррупцию или тиранию, но и с имперским контекстом, с которым местные манипуляторы боролись, из которого они вышли и потребность в котором они ощущают.