Впрочем, про нее нужно пояснить, потому что иначе не объяснишь Синтию.
Никаких иллюзий насчет своей личности в то время я не питаю. Природа одарила меня свинским характером, а обстоятельства будто сговорились довершить дело. Я любил удобства и мог себе их позволить. Достигнув совершеннолетия и освободив опекунов от забот о моих деньгах, я закутался в удобства, как в теплый халат. Я погряз в эгоизме. Если за последующие пять лет и вспомнил хоть мельком не о себе любимом или совершил хоть один благородный поступок, в памяти это не отложилось.
В самый разгар той поры мы и обручились с Одри Блейк. Теперь я понимаю ее лучше, а о себе прежнем сужу беспристрастнее и могу понять, сколь невыносим был в те дни. Любовь моя была настоящей, но снисходительное самодовольство не делалось оттого менее оскорбительным. Слова короля Кофетуа: «Эта нищенка станет моей королевой» я не произносил, но ясно выражал своим поведением.
Одри была дочерью беспутного и взбалмошного художника, с которым я познакомился в одном богемном клубе. Он перебивался случайными картинами и журнальными иллюстрациями, а больше рисовал рекламу. Какой-нибудь продавец патентованного детского питания, не довольствуясь простым заявлением, что для младенца оно «Самый смак», считал необходимым втолковать это публике средствами искусства, и Блейк получал заказ. На последних страницах журналов подобные его творения попадались нередко.
На жизнь можно заработать и таким способом, но тогда поневоле ухватишься за богатого зятя. Вот Блейк и ухватился за меня, что стало одним из последних его поступков в нашем бренном мире. Через неделю после того, как Одри – думаю, по настоянию отца – приняла мое предложение, он скончался от пневмонии.
Смерть его имела ряд последствий. Из-за нее отложили свадьбу, а моя высокомерная снисходительность достигла высшей точки, ведь потеря невестой кормильца исправила единственный изъян в роли короля Кофетуа. В то же время, однако, Одри получила возможность выбрать мужа по своей воле.
К последнему обстоятельству мое внимание было вскоре привлечено письмом, которое я получил как-то вечером в клубе, попивая кофе и размышляя о лучших сторонах жизни в этом лучшем из миров.
Письмо оказалось кратким и сухо извещало, что Одри вышла замуж за другого.
Сказать, что та минута стала поворотным пунктом в моей жизни, значит сказать до смешного мало. Она взорвала мою жизнь, разбила вдребезги, в каком-то смысле убила меня. Я прежний умер в тот вечер, и оплакивали меня, полагаю, немногие. Так или иначе, сегодня я кто угодно, но не тот благодушный созерцатель жизни.
Я сидел, уставясь на скомканное в кулаке письмо, а мой уютный свинарник рушился на глазах. Как оказалось, даже в лучшем из миров не все продается за деньги.
Помню, ко мне тогда подсел один клубный зануда, от которого я прежде не раз спасался бегством, и завел разговор. Коротышка, но голосистый, поневоле прислушаешься. Он тараторил и тараторил, а я тихо ненавидел его, пытаясь думать под его словоизвержение.
Теперь я понимаю, что он спас меня, отвлек от катастрофы. Свежая рана кровоточила, я силился осмыслить немыслимое. Любовь Одри касалась мне прежде неоспоримой, так удобно дополняя мое довольство. Я сам ее выбрал к своему удовлетворению, а значит, все было прекрасно… и вот теперь приходилось осознать внезапную и невероятную потерю.
Письмо Одри стало зеркалом, в котором я увидел себя. Написала она мало, но я все понял, и мое самодовольство разлетелось в клочья – и не только оно, а и нечто более глубокое. До меня дошло, что я любил ее сильнее, чем мог когда-либо мечтать.
А клубный зануда меж тем все не умолкал.
Сдается мне, такая вот навязчивая болтовня в минуты горя помогает лучше молчаливого сочувствия. Поначалу она невыносима, но в конце концов начинает успокаивать. Во всяком случае, так вышло со мной. Постепенно я обнаружил, что ненавижу приятеля меньше, затем стал прислушиваться, а там и откликаться. Еще до ухода из клуба моя бешеная ярость улеглась, и я заковылял к новой жизни с бессильной пустотой в душе, но удивительно спокойный.
Прошло три года, прежде чем я встретил Синтию. Эти годы я провел в скитаниях по разным странам, наконец снова осел в Лондоне и повел жизнь внешне почти такую же, как до встречи с Одри. Мой прежний круг знакомств был широк, и я легко связал оборванные нити. Завел и новых друзей, а среди прочих – Синтию Драссилис.
Она вызывала у меня симпатию и жалость. Думаю, в то время я жалел почти всех – так подействовал на меня уход Одри. Кто на молитвенных собраниях проникается верой сильнее других? Конечно же, самый большой грешник, а главным своим грехом я признал себялюбие. Делать что-то наполовину или хотя бы с умеренным рвением я никогда не умел, и даже эгоистом был до мозга костей. Теперь же, когда судьба разом вышибла из меня этот порок, я проникся глубоким, почти болезненным сочувствием к чужим бедам.
Синтию я жалел особенно, потому как часто встречал ее мать. Такой тип женщин я недолюбливаю. Миссис Драссилис осталась вдовой со скудными, по ее мнению, средствами, отличаясь при этом алчностью и дурным характером. На Слоун-сквер и в Южном Кенсингтоне таких полно. Ситуация как в «Старом мореходе» Колриджа: «Вода, вода, кругом вода, но не напиться нам» – только вместо воды деньги.
Богатой родни у миссис Драссилис имелось хоть отбавляй, но перепадали ей сущие крохи. Любой из родственников по мужу мог бы утроить ее доход и не заметить, однако никто не пожелал. Они ее не одобряли и считали брак достопочтенного Хьюго Драссилиса мезальянсом – не настолько, чтобы о нем было неприлично упоминать, но достаточно, чтобы относиться к его жене с холодной вежливостью, а к вдове – с почти ледяной.
Старшему брату Хьюго графу Уэстберну никогда не нравилась весьма привлекательная, но настолько же заурядная дочь провинциального адвоката, которую Хьюго одним памятным летом представил семье. Граф удвоил доходы вдовы от наследства покойного и раз в год приглашал маленькую Синтию в семейное гнездо, полагая, что сделал вполне достаточно.
Миссис Драссилис так не считала, ожидав получить много больше. Горькое разочарование плохо влияло на ее характер и внешность, а заодно и на душевный покой тех, кто с ней хоть как-то соприкасался.
Меня раздражало, когда Синтию при мне называли жесткой. Сам я такого в ней не замечал, хотя, видит бог, на ее долю выпало достаточно испытаний. Со мной она всегда оставалась милой и приветливой.
Моя дружба с Синтией была насквозь целомудренной. Наши взгляды настолько совпадали, что меня нисколько не тянуло влюбиться. Я слишком хорошо ее знал. Новых открытий отношения не сулили, простая душа Синтии читалась как распахнутая книга. Она не вызывала любопытства, ощущения чего-то скрытого, что прокладывает дорогу любви. Мы достигли предела дружбы, переступать который не собирались.
Однако на балу у Флетчеров я предложил Синтии выйти за меня замуж, и она согласилась.
Хотя Тэнкервилл Гиффорд и подтолкнул нас невольно, но теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что главную роль все же сыграла Одри. Благодаря ей я стал человечным, способным на сочувствие, которое в первую очередь и заставило меня выговорить те слова.
Тем не менее непосредственным виновником стал, конечно, молодой Гиффорд.
Я прибыл на Марлоу-сквер, чтобы отвезти Синтию с матерью на бал, с небольшим опозданием. Миссис Драссилис, уже при полном параде, ждала в гостиной, а компанию ей составлял бледный молодой человек с прилизанным пробором. Звался он Тэнкервилл Гиффорд, а близким друзьям, в число которых я не входил, и в светских колонках глянцевых спортивных еженедельников был известен как Тэнки.
Я часто видел его в ресторанах, и однажды в «Эмпайре» нас даже познакомили, но он был нетрезв и не оценил интеллектуального удовольствия от предложенного общения. Я знал о нем достаточно, как и все, кто вращается в лондонском свете. В двух словах – невежа и хам. В любой другой гостиной, кроме как у миссис Драссилис, он выглядел бы неуместно.