Чтобы унять маету, Митя принялся разминать пальцы. Успокаивало лишь одно – он знал это наверняка: как только скальпель окажется в руке, голова тотчас переключится, а нервозность исчезнет, будто и не было.
На кафедре постепенно собирались люди. Глядя в щель чуть приоткрытой двери, Митя наблюдал, как зрители выбирают места, будто в театре, и среди них были персоны, известные петербургскому медицинскому сообществу. Когда зал заполнился, вышел декан хирургического факультета и произнес пафосную речь. А всего лишь надо было, чтоб он представил профессора, хотя и это было сейчас лишним: те, кто пришел смотреть операцию, уж точно знали и самого Крупцева, и все его заслуги.
«Прощальная гастроль профессора», – усмехнулся про себя Митя.
После декана вышел Крупцев, и зал громыхнул аплодисментами. Говорил профессор громко и четко, рассказывал о гастростомии, о методах немецких и французских коллег, намеренно уходя от щекотливой темы непринятия подобных операций некоторыми русскими медиками. «Мракобесы», – мысленно подсказывал Митя Крупцеву, но тот был предельно тактичен.
– Пора, Дмитрий, – тихо сказала Цецилия. – Скоро ваш выход.
Цецилия помогла завязать халат поверх телогрейки, поправила ему шапочку, надела на него марлевую повязку, резиновые перчатки и очки. Диоптрии были совсем слабыми, но Митя вдруг увидел предметы невероятно четкими. Он взглянул в свое отражение в стекле шкафа и отметил, что даже родная мать не смогла бы с точностью сказать, сын ли перед ней либо кто другой.
Он снова выглянул в зал: Цецилия была уже рядом с профессором, хлопотала у каталки с пациентом. Крупцев взял поданный ему лист и громко огласил:
– Мужчина. Тридцать два года. Выпита уксусная эссенция. По ошибке, вместо воды, или, что вероятней, суицидальная попытка. Сильнейший ожог пищевода, непроходимость…
Митя слушал и пытался представить себе, каковы были последние минуты у этого человека перед первым глотком. Конечно, суицид, никакая не вода. Но почему?
«Менее хлопотен в деле», – вспомнил он слова Цецилии. Значит, сердце должно быть крепкое, здоровый организм. Только пищевод сожжен, и то, хотелось бы верить, не полностью…
Митю вдруг охватил невероятный порыв. Ни деньги, ни грозящее отчисление, ни слово, данное профессору, – ничто не имело теперь для него значимости. Он сделает операцию, сделает – ради этого человека, лежащего сейчас на столе, и ради себя самого!
– Операция продлится не более получаса, господа. Комментарии я дам после, – сказал публике профессор и направился к комнате, где ждал Митя.
Ассистентка тем временем поправила на пациенте маску и сверху начала осторожно капать эфир из флакона.
Крупцев вошел в комнату, и Митя сразу вскочил, чтобы выйти в зал.
– Да погодите вы! – зашипел Крупцев. – Я же должен переодеться.
Вошла Цецилия. Минуту они просидели, не говоря не слова. Потом профессор театрально махнул рукой, и Митя с ассистенткой, под аплодисменты публики, прошли к операционному столу.
Пациент лежал не шелохнувшись. Цецилия приподняла пальцем его верхнее веко – проверить, подействовал ли эфир, – и, убедившись, что подействовал, кивнула Мите.
«Глаза у него водянисто-голубые», – мелькнула мысль, но Митя тут же прогнал ее. Все будет хорошо! ВСЕ БУДЕТ ХОРОШО! Сегодня примета – не сработает!
* * *
Работа шла споро. Сделав разрез и пройдя подкожную клетчатку, Митя раздвинул мышцы, затем сальник и закрепил зажимы. На это ушло несколько минут. Теперь надо было найти место без сосудов на стенке желудка, прорезать аккуратную дырку и вставить трубку.
Цецилия стояла у головы пациента, как изваяние, и ее ледяное присутствие очень мешало Мите, хотя он и понимал, что без ловкой ассистентки не обойтись. Над операционным столом были подвешены два увеличительных зеркала. Об этом, он знал, заранее был уговор профессора с кафедрой, чтобы присутствующие могли наблюдать все действия в отражении и не подходили близко к столу.
В зале стояла почти безупречная тишина, прерывали ее лишь металлический говор инструментов и тихий скрип резиновых перчаток. Осторожно, как фокусник во время сеанса, Митя посматривал поверх очков на зрителей. Среди них он увидел барона Сашку, сидевшего в последнем ряду. Ему что-то шептал на ухо сосед, которого Митя тоже узнал, – это был один из эльсеновских стипендиатов, окончивший Академию год назад с «золотым шрифтом» и получивший хорошее место в больнице Святого Георгия. Митя с досадой подумал, что барон Эльсен, не упускавший случая пожурить его, Митю, за нерадивость и лень, никогда не узнает о тайне лукавой хирургии.
Пациент вдруг дернул головой, закашлял.
– Эфир! – свистящим шепотом выдохнул Митя.
Ассистентка схватила флакон и прыснула на маску. Собралась вылить еще, но Митя локтем чуть оттолкнул ее руку: не хватало, чтобы была передозировка. Цецилия замерла, сжав флакон.
Пациент не шевелился. Цецилия снова проверила зрачки, потом осторожно приподняла маску…
И Митя застыл, будто вмиг окаменел…
…Это был точно он.
Спутать можно было кого угодно, только не его!
Мите стало нестерпимо жарко в телогрейке под халатом. Он почувствовал, как капли пота катятся на марлевую повязку, и, оцепенев, все смотрел, смотрел на лицо пациента, на прикрытые глаза и сероватый бледный лоб, а опомнился, только когда Цецилия тампоном промокнула лоб и зашипела в самое ухо:
– Что медлите? Эфир уйдет! Убить его захотели?!
Митя сжал скальпель и вздрогнул от яркой вспышки фотографа, примостившегося в углу зала. Черт бы побрал этих газетчиков! Он зло зыркнул на фотографа – и тот поспешил удалиться со своей треногой к дальней стене кафедры.
Митя снова принялся за работу…
* * *
Сомнений не было. Перед ним на операционном столе, с вывороченными на обозрение публики внутренностями, увеличенными втрое зеркалами, беззащитный в руках своего хирурга, лежал он, голубоглазый поэт Чесноков, смерти которого так невольно, так часто и так не по-христиански вожделенно сладко последние несколько месяцев желал Митя Солодов. Незаметный студент-медик, о существовании которого, скорее всего, поэт даже не подозревал.
Митя смотрел на его разрезанную плоть – и невольно думал о том, что это тело, этот мешок с человеческой паршивой требухой, вот это все любит его красавица Елена. Или… Не любит?
Он взял пинцетом кривую иглу со змейкой плотной кетгутовой нити, заранее вымоченной Цецилией в растворе карболовой кислоты, и принялся механически зашивать желудок, плотно прижав трубку к разрезу. Руки двигались быстро, но он вдруг остановился, замер. Глотнул воздух со всей силы, почти всосав ртом повязку…
В области привратника[2] было какое-то уплотнение. Митя приподнял желудок – и увидел маленькую дырочку, размером с мелкую бусину, из которой тонкой ниткой сочилась кровь. Так, вероятно, работница, штопая бумазейную блузу, замечает, что дешевая ткань расползается над заплатой в новом месте.
Для Чеснокова ситуация была наихудшая. Язва, изъевшая желудок, да еще по дурости сожженный пищевод не оставляли никаких шансов. Какой теперь смысл в этой гастростомии, если время жизни для него – всего лишь несколько дней? Возможно, в беднягу даже не успеют влить питательный раствор через эту чертову трубку, конец которой Митя держал в руке. Он закрепил ее еще одним зажимом и осторожно прощупал стенку, сожалея, что резина перчатки толстовата. Картина была теперь кристально ясна.
Цецилия тихо спросила:
– Что случилось?
– У него прободная язва, – шепотом ответил Митя.
– Ну и что?
– Если не ушить язву, он умрет.
– Вы здесь для гастростомии. Вот и делайте ее. – Цецилия полоснула по Мите гранитно-серыми глазами. – Заканчивайте шов. У вас десять минут. Еще одну дозу эфира он может не вынести.
– Пульс! – чуть громче, чем следовало бы, сказал Митя, и в первых рядах зала тут же зашептались. Цецилия померила пульс пациента: тот был высокий, кожа влажная, и, как показалось Мите, из гортани вылетал какой-то хрип. Времени и правда было в обрез.