Д. подошел к ней, когда она сидела на спинке скамейки во дворике напротив института. Был душный летний вечер, и под мышками его рубашки темнели потные подковы. Рубашка была с короткими рукавами, открывавшими бледные веснущатые руки, поросшие редкими рыжими волосами. Он сказал, что она понравилась той морщинистой даме в лиловом парике, а голос этой дамы, ее мнение имеют большой вес в театральных кругах. Можно ли надеяться?.. Н-да, но не слишком, не слишком, потому что в конечном счете все решает мастер курса, а он, прослушивая абитуриентов, уже видит перед своим мысленным взором выпускной спектакль, и потому набирает не столько студентов, сколько будущую труппу, понимаете?.. Да-да, она понимает, она все понимает, и если Аркадий Петрович изъявляет желание поработать с ней индивидуально, в приватной обстановке, здесь, совсем неподалеку, в мастерской его старинного приятеля, театрального художника, то она согласна, потому что при таком конкурсе, где все решают не сколько талант, сколько случай, это просто необходимо. Впрочем, большинство идет просто с улицы, в расчете на глупый случай, насмотревшись и начитавшись всякой сентиментальной чепухи, вроде истории о провинциальной продавщице, которой для взлета хватило одной-единственной фразы: ”Только вас и дожидается!..” сказанной знаменитому кинорежиссеру из окошечка газетного киоска в ответ на его просьбу продать ему утреннюю местную газету.
Так что Д. не слишком блефовал, когда они с Марьяной стояли перед дверью в мастерскую театрального художника, и маэстро, чуть подрагивающей рукой вставляя ключ в замок – художник был в творческой командировке – говорил, что начинающему артисту необходимы две вещи: талант и случай. Подразумевалось, что талант – в данном случае – есть, а случай может либо представиться, либо нет. Это уж, как судьбе будет угодно. И если судьбе угодно, чтобы они с Марьяной сидели на широком низком диване и, разглядывая оставленное на мольберте неоконченное ню, мелкими глотками пили коньяк “Айни”, то и нечего ей, судьбе, противиться. При том, что попытки были. Один раз она даже поднялась с дивана и, встав рядом с мольбертом, стала читать письмо Веры к Печорину. – Прекрасно, прекрасно, девочка моя! – млел Д., проводя кончиком языка по пересохшим губам, – и потом эта скачка, помнишь? как он пришпоривает коня, как конь падает, и Печорин в ярости лупит сапогами в потное брюхо загнанной скотины… А у тебя есть вкус, да!.. Откуда ты приехала?.. Из Керчи?.. Прекрасно!.. Великолепно!.. Крым, Черное море!.. Когда я снимался в… ну, садись, садись, что ты стоишь?.. Посмотри, какой закат!.. Одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса… Иди ко мне!..
Марьяна предприняла еще одну робкую попытку противиться судьбе, но очень быстро поняла, что это бессмысленно. Да не очень-то и хотелось, как потом, погружаясь в полудремотное состояние “трансфера”, признавалась она Валерию. А он слушал. Он слушал ее часами, сидя на табуретке против инвалидного кресла с блестящими никелированными обручами по краям стертых велосипедных покрышек. Временами Марьяна впадала в беспокойство и, плотно, по-птичьи, обхватывая обручи, начинала ездить по комнате, натыкаясь на лакированные углы стола и шкафа и задевая подлокотники кресел с упруго выпирающим из прорех конским волосом. Валерий ждал, пока она остановится, ткнувшись негнущейся ногой в бочонок с пыльной пальмой, и опять начнет говорить, как бы продолжая во времени то движение, которое прервалось в пространстве.
– Никуда, я конечно, не поступила, – быстрым задыхающимся шепотом продолжала Марьяна, – случай и случка, слова хоть и родственные, но вещи совершенно разные, не так ли?.. Пришлось ограничиться контрамарками в первый ряд академического театра – великая честь для девочки из Керчи! – и массовками в павильонах киностудии, где мы по восемь часов задыхались в бутафорском дыму, сидя за столиками и изображая обывателей, отчаянно прожигающих жизнь в провинциальном ресторане – ха-ха-ха!.. Хорошо, если за эти восемь часов хоть раз вспыхивали “Юпитеры”, освещая припудренное – от световых бликов – лицо Д., входившего в этот павильонный вертеп и, с громким возгласом:”Привет, соколы!” – стягивавшего с шеи белое шелковое кашне… Почему?.. Да потому что за несколько секунд до его ослепительного появления начинала стрекотать камера, а это означало, что нам запишут полную смену и выплатят по три рубля вместо полутора, начислявшихся в том случае, если по каким-то причинам камера бездействовала – вот так!.. А для меня это было очень существенно – как-никак лишние полтора рубля, на них тогда можно было купить пару чулок, приличную губную помаду – не могла же я позволить себе опуститься до положения содержанки при том, что я должна была хорошо одеваться… Ведь он совершенно открыто появлялся со мной в ресторанах, представлял своим друзьям и даже, не поверите, во время спектаклей подмигивал мне со сцены – ха-ха-ха!.. А один раз я даже получила “роль”, маленькую, но настоящую, со словами… Меня посадили на место кондуктора в львовском автобусе, дали сумку с никелированным замочком, повесили на шею гирлянду билетных рулонов, мы по широкой дуге объехали Александрийский столп, остановились у фонарного столба, двери, шипя как рваная гармошка, разъехались в стороны и в салон упругим прыжком вскочил облитый из садовых леек Д. Я оторвала ему билет и громким голосом сказала:”Следующая остановка “Университет имени Жданова”!” – как будто у нас тогда был еще какой-то университет, кроме этого… Д. улыбнулся, слизнул с усов каплю воды и сказал: ”Спасибо, девушка, я знаю! Как-никак тридцать лет езжу в этот храм науки!”… Но фильм вышел без этого эпизода: режиссер, по-видимому, решил, что промокший под “слепым” майским дождичком Д. – его поливали из леек в жаркий полдень – рвет художественную ткань картины неоправданно оптимистической нотой, ломая “сквозную линию” своего героя, которого, по сценарию, через пару часов должны были организованно затравить то ли на Ученом совете, то ли во время защиты слишком смелой, по тем временам, докторской диссертации… Впрочем, к тому времени мне было уже все равно – Д. меня бросил…
Это случилось в конце мая. Он исчез сразу после окончания съемок. Она подходила к незнакомым мужчинам на улице и просила, чтобы они позвонили по телефону. Вот по этому, подчеркнутому ногтем, да… Они звонили, но женский голос отвечал, что Д. уехал. Куда?.. А вам какое дело, и вообще прежде чем отвечать на этот вопрос, я бы хотела, чтобы вы представились!.. Женщина говорила громко, очень громко, она словно видела как Марьяна упирается ладонью в ребро приоткрытой двери телефонной будки, неподвижными глазами глядя на лающий эбонитовый наушник. Тогда на червонец, полученный в кассе студии за “эпизод в автобусе” она купила билет на его спектакль. В третий ряд, потому что два первых расходились среди друзей и знакомых. Но когда на сцене появился дублер, она встала, переступая через чужие колени, добралась до центрального прохода и, слыша за спиной разноголосое змеиное шиканье, выбежала из зала. Потом она каким-то образом очутилась в ресторане Дома архитекторов; по-видимому, ноги сами привели ее в то место, куда они обычно заходили после того, как кончался спектакль с его участием, и он выходил из служебного подъезда, клочком ваты снимая с усталого лица остатки грима.
Привратник улыбнулся Марьяне в знак того, что признал ее, но тут же поспешил сказать, что Д. здесь нет, но есть М., который, кажется, уже изрядно того… Марьяна прошла в ресторан, а оттуда в бар, где увидела нависший над стойкой знакомый горбоносый профиль актера М. Он был один, в чем и признался Марьяне, когда она села рядом и заказала чашку кофе. – Я сегодня выступаю без ансамбля… Сам бля… Один бля… Вот сегодня отснялся, ночным поездом в Москву, там завтра спектакль отыграю, ночным опять сюда на съемки – и так вся жизнь!.. Разве это жизнь?.. Давайте выпьем!.. Кирюша, организуй брют!.. Извлеки бутылочку из холодильника, сделай для меня, будь ласка!.. М. ничего не хотел. Он просто пил, целовал ей руки и говорил, что нет ничего хуже актерской жизни, которая вытягивает из человека все соки, оставляя взамен набитую спесью, обидами, завистью и чужими словами оболочку. Говорил, что сам терпеть не может смотреть спектакли в других театрах, потому что через четверть часа после поднятия занавеса уже понимает, кто в труппе с кем спит, кто кого ненавидит, а кто вообще забыл, когда последний раз выходил на сцену трезвым. Они просидели в баре до закрытия, а когда вышли на улицу, М. остановил такси и, глядя Марьяне в глаза тяжелым остановившимся взглядом, попросил, чтобы она проводила его до поезда. При этом он держал ее руку в своих опухших теплых ладонях, и прикосновение гладкой, пропитанной алкоголем кожи было неприятно Марьяне. Но она все-таки села в машину, они заехали в гостиницу, где М. должен был переодеться в дорогу и захватить кое-что из вещей. Он хотел, чтобы Марьяна поднялась с ним в номер, но таксист стал возражать, говоря, что у него кончается смена, и тогда М. поднялся один и быстро спустился, держа в одной руке плоский кожаный чемоданчик, а другой сжимая жужжащую заводную бритву и елозя ей по двойному, заплывшему жиром подбородку. Марьяна проводила его до поезда, а когда они шли по платформе, она вдруг увидела в окне купейного вагона профиль Д. Сквозь пыльные двойные стекла он смотрелся как барельеф на стершейся от времени серебряной монете. А напротив Д., отделенная от него лишь букетом тяжелых махровых астр и блестящим горлышком нераспечатанной шампанской бутылки, сидела какая-то женщина, чье лицо было скрыто пышными, взбитыми в мелкий каракуль, волосами. И в тот миг, когда Марьяна с качающимся и почти висящим у нее на плече М. поравнялись с этим окном, Д. вдруг чуть повернул лицо и их глаза встретились. Да, их разделяло двойное пыльное стекло, но она до сих пор помнит, каким быстрым вороватым торжеством блеснули его темные расширенные зрачки и как он медленно сморщил и распустил в едкой усмешке гладко выбритые губы. Марьяна почти насильно втолкнула М. в дрогнувший тамбур, тылом ладони стерла со щеки его прощальный поцелуй, а когда вагон медленно проплывал мимо, увидела, что М. уже стоит в дверях купе и, указывая пальцем в стекло, что-то говорит обернувшемуся к нему Д.