– Вот, – кричал он сестрам, – читайте! Наконец-то кто-то открыто все это произнес!
«Германия, – говорил Гитлер, – только тогда станет свободной, когда марксизм будет уничтожен».
– И не только Германия! – волновался Петр Николаевич.
«Я с самого начала стремился, – говорил Гитлер, – к тому, что в тысячу раз выше должности министра. Я хотел стать тем, кто уничтожит марксизм».
– Вот настоящий патриот! – восклицал Петр Николаевич, забывая отцовские наставления.
«Я верю, что наступит час, когда люди на улицах, стоящие под знаменами со свастикой, объединятся с теми, кто в нас стрелял девятого ноября. Однажды пробьет час, и эти разрозненные отряды превратятся в батальоны, батальоны – в полки, полки – в дивизии», – говорил Гитлер.
– Они сметут эту коммунистическую заразу! – кричал Петр Николаевич, не до конца еще утративший в свои неполные тридцать, несмотря на совдеповский опыт, детскую веру в простые решения.
«И тогда, господа судьи, уже не вы будете выносить нам приговор, а вечный суд истории рассудит нас – и он снимет с нас обвинения в измене. Я знаю, что вы накажете нас, но тот, другой, высший суд не спросит нас, совершали ли мы государственную измену или нет», – говорил Гитлер.
– Они не изменники, они спасители Германии! – горячился Петр Николаевич.
Отец его, как всегда, оказался прав: многие судьи втайне разделяли идеи движения, наказаны путчисты были весьма умеренно, судебный процесс и газеты сделали скромное баварское движение неожиданно популярным, и в декабре 1924 года в Рейсхстаг от вновь созданной национал-социалистической партии прошло целых сорок депутатов. Это был успех.
Годы спустя, когда он уже и сам жил в Мюнхене, Петр Николаевич встретил на улице свою бывшую хозяйку, ту самую фрау Мюллер – такую же румяную и отглаженную, но похудевшую и погрустневшую. Та обрадовалась:
– Ах, герр Рихтер, как приятно вас видеть! Вы надолго к нам? Нет? И то верно, что у нас сейчас порядочному человеку делать? А какой у нас до Великой войны был город! Мюнхенский карнавал – кто сейчас поверит, что король карнавала бывал важнее бургомистра! Перед войной у нас все было – и митинги, и оппозиция, и газеты – и карикатуры на самого кайзера! Кто сейчас в это поверит? А улицы! Веселые, шумные, яркие… Вы-то уже не застали, вы-то уже приезжали, когда мы стали победнее жить. А до войны… но сначала эти идиоты устроили себе войну, потом началась разруха, потом эти, коричневые… сейчас-то какие карнавалы…
Распрощались тепло. И больше никогда не встречались.
* * *
В 1924 году, незадолго до суда над мюнхенскими путчистами, пришла телеграмма от Николая Карловича: умер боцман. Вечером, как обычно, посидели с бывшим командиром, выпили на сон грядущий по стаканчику, повспоминали тихоокеанские дела, разошлись по комнатам. Утром боцман долго не выходил, врач сказал – умер во сне.
Хоронили под Рождество, вся копенгагенская колония приехала. Боцман лежал в гробу в парадной форме, лицо умиротворенное, усы седые совсем. В Констанце православного священника не было, зато приехал отпевать сам владыка из Мюнхена, давний приятель Николая Карловича, уважил. Сестры плакали, Петр Николаевич сдерживался, адмирал произнес речь. Поминки устроили по-русски. Адмирал снова говорил в том смысле, что вот остался он один и не пора ли детям подумать о переезде.
Весной 1925-го Елена, тридцатипятилетняя, уже и не надеявшаяся, вышла замуж за Йенса Йенсена – типичного датчанина, но православного, сменившего почему-то свою церковь на русскую под влиянием неведомо каких чувств: был он крайне молчалив, и что там у него в его датской башке делалось, сказать трудно. Там, в церкви, и познакомились, там и венчались. И стала Елена Хеленой Йенсен. Переехала к мужу, через год родила двойню, мальчиков, назвали Ян и Томас. Петр Николаевич шутил, что мальчиков ждет карьера чиновников колониального ведомства: есть ведь у Дании в Карибском море колонии, два острова, Сент-Ян и Сент-Томас…
Идею переезда в Германию, поближе к адмиралу, обсуждали все чаще, и все реальнее становился этот переезд. Остановились на Мюнхене: у предприятия Петра Николаевича оказались связи с мюнхенскими кондитерами, потребовался там свой представитель, и дирекция не возражала против перевода. Еленин муж, немцев не любивший, идею переезда не поддержал, да и куда из налаженного копенгагенского быта с двумя малышами… Весной 1926 года Петр Николаевич с Ольгой и Верой перебрались жить в Мюнхен.
Поселились в маленькой квартирке неподалеку от вокзала, на Гетештрассе, неширокой улице, застроенной в основном доходными домами. Вход в квартиру был странный, вровень с мостовой, без крыльца или хотя бы площадки – прямо с улицы открывали дверь и оказывались в квартире, что для русского северного человека, да и для датчанина, было удивительно, но привыкли. А сама квартирка – ну точно специально для них была построена. Сразу за дверью небольшая прихожая с зеркалом, вешалкой и стойкой для зонтов, все от прежних хозяев, и прихожая эта тут же, без двери или хотя бы символической какой арки, расширялась в большое пространство метров сорок квадратных, что-то вроде того, что на полтавщине называют «зало», а в Англии – sitting room. Где, собственно, вся жизнь и происходила: здесь сидели вечерами, здесь слушали по радиоприемнику музыку и речи Адольфа Гитлера, все более нравившиеся Петру Николаевичу своей простотой, явным и яростным антикоммунизмом и ясностью целей. Ольга, впрочем, не одобряла этого его увлечения, но успокаивала себя, что это мальчишеский восторг перед военным строем, строгой формой, оружием и портупеями, подтянутостью и молодцеватостью, и что это пройдет.
В этой «зале» и гостей принимали, в основном политические ведя разговоры; своих копенгагенских связей Петр Николаевич не только не растерял, а еще и преумножил, быстро через владыку и местный православный приход найдя русских эмигрантов. С некоторыми подружился. Раза два в год, обычно на Рождество и на Пасху, приезжала из Копенгагена Елена с мужем, двойню временно сдав мужниным родным, тогда им стелили все там же, в «зале», на широкой тахте, только ширму ставили.
Из этого общего пространства четыре двери вели в разные стороны, три в спальни: дверь Петра Николаевича – слева, две двери сестер – справа; четвертая дверь, прямо, – в коридорчик с довольно просторной кухней, вполне современной ванной и крохотной комнатенкой прислуги. Постоянной прислуги, впрочем, не было, комнатенка пустовала, служила складом всякого хлама, которым как-то быстро обрастаешь, живя на одном месте. Обходились прислугой приходящей и своими силами.
Забавно было наблюдать по утрам, как члены этой странной семьи выползают из своих спален, нисколько друг друга не стесняясь, нечесаные, в ночных рубашках, пижамах, а то и вовсе в полотенце завернувшись, сталкиваются у дверей ванной комнаты, галантно уступая друг другу очередь и совершенно забывая, что вообще-то обе сестры, особенно младшая, вполне могли бы в таком виде вызывать у Петра Николаевича отнюдь не братские мысли и чувства. Но вот ведь не вызывали.
Так, во всяком случае, говорила Вера Андрею, когда тот подрос и способен был уже сюжет оценить. Впрочем, обсуждала она это с сыном неохотно, то ли по природной деликатности, то ли знала что-то, о чем говорить не хотела. Но когда доходило до Дюрера, тут уверена была: да, с Дюрера все и началось, с Дюрером именно так все и было.
Глава 5
Искусство чтения эрэнэровских газет Андрей освоил не сразу. Во-первых, их следовало читать с конца, с отдела юмора и спорта, постепенно двигаясь к началу, к передовице – только так можно было прочитать всё. Во-вторых, читать следовало между строк – так это тут называлось – и важно было постоянно держать в голове вопрос: не что именно написано, а почему это написано именно так и именно теперь. И еще одному фокусу Андрея научил Павел (о Павле потом): читая передовицу, следовало провести пальцем по газетному столбцу сверху вниз, пока палец не наткнется на слова «Вместе с тем…», стоящие в начале абзаца. Чаще всего это был третий абзац, иногда четвертый, редко – пятый (какой именно абзац по порядку начинался этими магическими словами, тоже следовало замечать, но что это значило, Андрей уже не помнил) – и читать следовало отсюда, а все, что выше – читать не стоило.