Подростки же существа трудновоспитуемые. У них пороки, сложный характер и гормональные бури. С ними сложно даже родным и априори любящим людям. Потому что подростки всем чужие, даже самим себе.
Впрочем, это не обязательно значит, что они, эти не усыновленные подростки, вырастут плохими людьми. Это значит только одно – если подросток находится в детском доме, то у него практически нет шанса, что его кто-то усыновит.
Вот так и растут они. И будущее лежит перед ними. Сложность в том, что дети, которые растут в интернатах и детских домах, обычно не имеют почти никаких социальных и бытовых навыков. Их обхаживают няни, кормят в столовых и стирают их белье в прачечной. Они растут в группе детей, которые, возможно, не являются их друзьями. И они не видят ничего нового, что обычно видят домашние дети, которым любящие родители спешат показать мир и вложить в головки ценности общечеловеческие и их личные, семейные, культурные или религиозные. А потому, выйдя из интерната, такие дети ничего не знают об окружающем мире и порой на собственной кухне сами себе не могут даже яйцо пожарить. Они не умеют общаться с другими людьми и ничем не интересуются. Они даже не знают, что можно чем-то интересоваться.
Чтобы вот такие подростки не росли как маленькие гаутамы (или антигаутамы, что было бы точнее), за пределы их антизолотого дворца этих малышей должны выводить мы – наставники. Нет, с отшельниками, нищетой, гниением и смертью наших маленьких гаутам нам знакомить не приходится (к счастью, наверное), но хоть что-то, помимо всей этой пакости, рассказать и показать им нужно.
Что касается меня, то не могу сказать, что я рвалась в наставничество. С детьми я общаюсь редко, без удовольствия, и не страдаю от нереализованного материнства, в колясочки с умилением не заглядываю. Вот так сложилось – как-то я и вовсе не думаю об этом. Так что когда мои труды на социальной ниве вдруг завернули в эту степь, это удивило даже меня саму. И первой причиной, почему я на это согласилась, было небольшое денежное вознаграждение, которое за это полагалось. Предложение было выгодное, моих затрат (выраженных в усилиях и времени) требовалось не много, а платить за это обещали щедро и исправно. Душевные травмы, связанные с привязанностью и возможным дальнейшим расставанием, мне не грозили – дети не волновали меня. Болезненнее было бы взять щенка на передержку…
Да и вообще… Не оправдываюсь, но хочу быть понятой правильно. Продавать любовь за деньги – это исконное человеческое занятие. Не обязательно называть это проституцией. Дед Мороз делает то же самое. А ведь он приносит радость! Настоящий спасательный круг для тех, кто готов уже утонуть в своем море слез.
Чертовски полезно, вынырнув из своего моря слез, попробовать и самому стать спасителем утопающих. Интересная мысль, которая пришла мне в голову именно сейчас. Раньше я не видела ее мотивом, но не исключено, что он тоже был. Где-то на подсознательном, интуитивном уровне. Как желание посмотреть со стороны на чужую беду, которая, возможно, тоже сильна и глубока и на фоне которой мои беды – мелочь. Вот такой тебе катарсис, вот такое себе нивелирование собственной боли. Но я не об этом. Мое наставничество стало новым забавным опытом для меня.
Кстати, стать наставником было до безобразия просто. Мне предложили, мотивируя материальной выгодой, и я, нуждаясь в этой материальной выгоде, на предложение ответила согласием. Потом, без лишних расспросов и разборов, меня отправили на какие-то курсы по основам этики, педагогики и какой-то другой, до кретинизма важной чепухи с набором прописных истин и вещей, которые нигде, кроме книг, в жизни не применимы. И вот, после того, как меня обучили, на скорую руку протестировали и посчитали вполне готовой для общения с неокрепшими умами подростков, я познакомилась с Олей.
На момент нашего знакомства Оле было десять лет. В нашем интернате она жила последние два, а до того успела только совсем немного поскитаться по другим учреждениям для никому не нужных детей. Девочка не была круглой сиротой, у нее была мама, но где находилась эта мама и что в данный момент делала, никто не мог сказать наверняка. Олин папа умер, когда девочке было около годика. Из личного дела я узнала, что он был многократно судим и из очередного заключения вышел с тяжелой формой туберкулеза, который в итоге его и угробил. Свое детство девочка провела с бабушкой, дедушкой и сводным братом в каком-то глухом поселке. Брат был значительно старше, потому, когда окончил техникум, уехал куда-то в другой город на работу. Больше Оля и органы опеки о нем ничего не слышали.
С бабушкой и дедушкой жить было не плохо, хотя дед долгое время страдал от цирроза и старческой деменции, не прекращал пить и целые дни лежал в бабушкиной комнате на застеленном диване и что-то говорил – пел, часто матерился, вспоминал каких-то родных, знакомых, а то и никому не знакомых людей. Олю он не обижал, даже по-своему любил ее – когда она заглядывала в комнату, ласково подманивал к себе и задавал какие-то вопросы – чем занималась, что ела, что бы хотела получить на день рождения в виде подарка. Очень популярной была шуточка, когда он звал девочку из другой комнаты:
– Оля!
– А!
– Ага!.. Оля?!
– А!
– Ага!
Так могло продолжаться до десяти раз, после чего дед заливался хриплым смехом вперемешку с кашлем и на какое-то время замолкал. Почему дед смеется, не понимал никто, но Оля никогда не отказывала ему в этой маленькой и странной игре.
Вечером дед вставал, пошатываясь, одевался – почти в любое время года в одно и то же: мятые шерстяные штаны, рубашку в синих и голубых полосках, старую стеганую куртку, и уходил. Приходил, очевидно, ночью, но Оля тогда обычно спала, потому не видела и не слышала.
А дед приходил сильно пьяный, иногда не один – с какими-то женщинами, пьяными друзьями, с которыми когда-то работал на заводе. Бабушка дралась с ними во дворе, гнала прочь и тащила пьяного деда в комнату, на диван. Стягивала со старика перепачканную мокрую одежду, тут же стирала, развешивала на радиатор и сама укладывалась спать, чтобы через час встать и пойти на дежурство – она работала медсестрой в местном родильном отделении.
Когда Оле было пять лет, дедушка умер. К бабушке переехала ее сестра, и Оля стала жить с двумя бабушками.
Когда Оле было шесть, случилась еще одна беда. Вместе с которой в жизни Оли навсегда все изменилось.
Девочка хорошо запомнила тот день – целый день небо было черным и было очень тревожно. Намечалась осенняя гроза, с приходом которой обычно оканчиваются последние деньки бабьего лета. Оля, которая уже ходила в первый класс, после занятий прибежала на работу к бабушке и до окончания ее смены сидела в медсестринской над прописями.
Потом зашла бабушка – на ней были высокие резиновые сапоги, как у рыбака. И дождевик – прозрачная целлофановая накидка. Приказала собираться быстрее.
Голос у бабушки был хриплый, мужской, но ласковый. И бабушка сама тоже была высокой, крупной женщиной с ровной, как будто окаменевшей спиной. Оля не могла припомнить, чтоб бабушка поворачивала в какую-то сторону только голову или торс – она всегда разворачивалась всем корпусом и казалась глыбой. И вот сейчас, поглядывая в окно, бабушка, не поворачиваясь, только одной рукой помогала собирать со стола тетради и карандаши:
– Добежать бы до дождя. Небо совсем обложило. Шустрее, деточка, шустрее.
Оля засунула прописи в сумку и стала обуваться. На ней были босоножки, из которых торчали пальцы. В чистой, теплой медсестринской девочка ходила босой, чтоб не запачкать пол.
Выскочив на улицу и взявшись за руки, бабушка и внучка побежали по пыльной дороге вдоль заборов, за которыми заливались собаки. Стало совсем серо, как во время затмения. Оля все время поднимала голову и всматривалась в небо, покрытое серо-черными разводами. Где-то далеко сверкало, но раскаты грома не доносились.
– Пойдем через поле! – скомандовала бабушка. Так было ближе. Они побежали по черным распаханным кочкам. В Олины босоножки набилась грязь, стерня больно втыкалась в ноги. Начинало капать. Девочка постоянно спотыкалась, повисала на бабушкиной руке, не поспевала.