481
Биологией мы заниматься не будем, философией биологии тем более. Но биология будет нужна, и не в «теориях», они производное общефилософских обычно не проработанных убеждений ученых, а в находках. Прежде всего открытие, через наблюдение, подвиг внимательного описания, невероятного разнообразия тысяч и тысяч видов живых существ, их подвижности и изменчивости.
В. В. Бибихин. Лес (hyle)
То место, где работали все наши (Южное отделение советско-вьетнамского Тропического центра), называлось «Бонтаммот», примерно так будет «481» по-вьетнамски: номер объекта по улице, названия которой я не помню. Там были вьетнамцы, говорившие по-русски, например дамти Хой («дамти» – искаженное русифицированное «товарищ»), вечный повод для фонетических аберраций, или, еще, например, мадам Нга, которая за глаза называлась, разумеется, «Нога». Хой ездил на работу на японском мотоцикле «Хонда-дрим». Нга – на мотороллере «Чали». Хой иногда катал меня на заднем сиденье по территории объекта – места хватало, полный восторг. Нга запомнилась нетленной фразой, сказанной уже не помню по какому поводу: «Вы все – дурáки, а я – сторона Бе-е-е!!!» Мне настолько нравился ее кривой русский с вьетнамским акцентом, что я непроизвольно передразнивал ее обороты, иногда даже в ее присутствии (тормоза не срабатывали), за что нередко получал по шее, но уже не от нее, а от тех, кто оказывался невольным свидетелем моего позора. После школы я шел пешком из консульства в сторону «Бонтаммота», эти прогулки мне нравились. Ориентироваться в чужом городе, находить новые маршруты… все это волновало и доставляло удовольствие. Приходя на работу и заходя в практически замороженную советским лютым кондиционером комнату, где работали мама, дядя Миша и дядя Андрей, я вдыхал аромат прелых листьев – это был так называемый опад, палая листва огромных шорей и диптерокарпусов, один лист размером с тарелку, и все это сокровище зачем-то хранилось в огромных целлофановых мешках везде, где только умещалось. Зачем хранилось? Ну как, чтобы потом измерять! Что измерять? Совокупный вес, наверное, а также площадь отдельных листьев, и сколько от них отъели товарищи термиты. Зачем? Ну, узнать динамику декомпозиции, утилизации… короче, с какой скоростью и интенсивностью термит жрет листик. А это зачем? Ну, такая наука. Я садился за мамин стол и переводил понемногу с английского статьи о термитах и их сладкой жизни, написанные арабами, индусами, китайцами и прочими братскими народами. Их вражеский научный письменный английский оставлял желать лучшего. Нельзя сказать, что эта переводческая рутина вызывала у меня огромный восторг. Вероятно, таким экзотическим способом мне было предписано отправлять свой конфуцианский сыновний долг. Я приносил пользу и сам практиковался. Язык статей был невкусный, но практика оказалась полезной. Теперь могу выпендриваться, что до сих пор помню все эти бесконечные пронотумы, лабрумы, гуламентумы, клипеусы, постклипеусы и отдельной строкой, конечно, мандибулы.
ШКОЛА
Прекрати учение – не станет забот! Одобрение или осуждение – не все ли равно?
Лао-Цзы. Пер. Г. А. Ткаченко
Все приезжавшие разнокалиберные дети (бывших) советских сотрудников ходили в школу при консульстве. В классе могло быть от одного до пяти человек. С учителями – как получится. «Англичанка» из Одессы с характерным южнорусским «гэ» ближе к «хэ», мадам, скорее всего, вообще без всякого образования, потому шо ну а зачем? тю! – зато с крашеными волосами и вообще крашеным всем. Химик – прокуренный загорелый мужик из Вунгтау, разумеется, сотрудник совместной нефтяной промышленности, приезжал раз в месяц, но объяснял реакции вполне сносно. Математичка – уже местная, но в анамнезе тоже украинка, судя по выговору, была замужем за вьетнамцем, ходила на каблуках, неизменно веселая, она прикатывала на красном мотороллере, всем нравилась, объясняла хорошо и живо. Остальные – что называется – наши кадры. Наши – в смысле сотрудники Тропцентра, которых я и так вижу постоянно, каждый день и помимо школы. Физика – это тетя Аня, уже воспетая, наш бухгалтер. Она же – русский язык, могучий и богатый, как дельта Меконга, но это уже ежевечерние мои индивидуальные диктанты на дому. История с географией – дядя Коля Прилепский, биофак МГУ, кафедра высших растений. Он же – мои первые уроки гитары, разумеется, на дому, разумеется, бесплатно, по дружбе. Репертуар – Высоцкий, поначалу исключительно (мои первые пробы струн – это «Если друг оказался вдруг» и «Где твои семнадцать лет – на Большом Каретном»), потом с прививками Окуджавы, мамина любовь всей жизни. О дяде Коле я еще напишу подробнее. Биологию у чаще всего единственного меня (мой до поры до времени единственный одноклассник, мажор из Одессы под названием Евгений Могильный, предпочитал прогуливать и курить на крыше соседнего консульского здания) вела моя же мама, и тут музы умолкают. Моя мама очень любит Окуджаву и меня, но не дай бог, чтобы дети учились у своих же родителей в официальном формате школы, пусть даже консульской, пусть даже в Сайгоне, но все равно по звонку и по программе. Стыдно быть сыном училки, ведь учителей обсуждают на переменах (хотя тут обсуждать было, собственно, некому: далеко не всякий ученик пользовался шансом встретиться с учителем). В общем, тут меня привычно бьет нервная дрожь, и я не знаю, что еще сказать. К счастью, случались, скажем так, замены. Конкурс учителей на ученика два к одному. В связи с одной из замен расскажу незабываемый анекдот. Один из уроков биологии провел среди меня не кто иной, как наш директор, начальник южного отделения, он же иногда наш водитель, известный любитель поддать, дядя Витя Сунцов. Урок проходил на «Бонтаммоте», в его лаборатории, назовем это так. Тема – ракообразные. Передо мной эмалированная кювета. В такую наш кот Самсон в Москве ходил по всяческой нужде (и почти не промахивался), так что тут что-то слышится родное. В эту родную до боли кювету дядя Витя не слишком нежно швыряет лангуста, креветку и какого-то небольшого серого крабика. Сердце кровью у меня не обливается, в сайгонских ресторанах я уже все это так или иначе пробовал и даже успел полюбить. Но одно дело – на блюдечке с голубой каемочкой, поджаренное и разделанное кем-то другим. Другое дело – бери ножницы, пинцет – и вперед, вскрывай. Заметим без скобок, объекты активно шевелятся, никто их, как говорил Калякин, не «обнулил». Я сижу и постепенно немею. Потом стыдливо признаюсь: дядь-Вить, я не умею, в смысле, я не могу. Тогда дядя Витя сам берет инструмент и методично курочит материал. Как в том анекдоте, мол, «смотри и учись, пока я жив, а то так и будешь всю жизнь ключи подавать». Я смотрю, но внутренности довольно здорового лангуста мало того что не вызывают у меня здорового интереса, они еще и мало напоминают то, что в учебнике показано на схеме «Внутреннее строение ракообразного» разными цветами. Пищеварительная, кровеносная, нервная, сами понимаете. Но на картинке одно, а тут, в жизни, передо мной какая-то гомогенная кровавая каша. Креветка и крабик подверглись той же экзекуции вслед за лангустом, но похожи на схему оказались не более чем героически почивший ранее коллега. «Черт-те что, ни рожна тут не видно», – подытожил дядя Витя, на том урок и закончился. Можно добавить клише: этот урок я запомнил на всю жизнь. Это правда.
СЛОВА И ВЕЩИ
На первый взгляд слова можно определить через их произвольный или коллективный характер.
М. Фуко. Слова и вещи
Вьетнамского языка никто из наших не знал, и даже в голову никому не приходило его специально учить. Чай не вьетнамисты-профессионалы. Не помню, чтобы кто-то пользовался разговорником, хотя разговорники мне в руки попадались. Максимум – обиходные фразы, «синь тяу – там бьет», не более того. Ну, счет. Такой синдром белого человека, комплекс превосходства колониста. В центре Сайгона многие вьетнамцы говорили по-русски, причем вполне сносно, а некоторые так и вовсе превосходно, потому что в свое время закончили как минимум «Лумумбарий», а то и МГУ. Соцлагерь как-никак. Поэтому никто из наших языка толком не знал. Да и как это вообще возможно? Как быть с непроизносимым мяуканьем, в котором аж целых шесть неразличимых нормальным человеком на слух напевных тонов? Про орфографию я вообще молчу – это рекордная дичь с таким количеством диакритики, что мама не горюй. Спасибо французам, постарались от души. Повторяю вопрос: что делать в такой ситуации? Правильно, разумеется, изобретать свои, понятные и запоминающиеся названия, топонимы и проч. Так, центральные улицы у нас назывались, к примеру: Соломенная, Серебряная, Американка. Вроде бы неплохо, запоминается. На Американке продавались, понятное дело, американские колониальные товары и прочие военные трофеи (по всей вероятности – сам я этого уже не застал, улица изменилась, но название приросло), Серебряная – потому что на ней торговали украшениями из дешевого серебра, причем именно на этой улице торговки особенно прекрасно говорили по-русски. Но почему Соломенная? Корзинками торговали? Что-то не припомню. В любом случае, я старался запоминать местные топонимы. Улицы: Лелой, Ле Зуан, Дьен Бьен Фу, Нгуен Тхи Минь Кай… Центральный рынок – «Бен Тхань» – я тоже сразу запомнил и осуждал взрослых за их упрямую тупость: все именовали его не иначе как «Сайгон-базар». Да и вообще, почему Сайгон (с неизменным дериватом «Сайгонск»), когда он уже давно официально Хошимин? Это же все равно что сейчас Питер называть Ленинградом. Ну не знаю. Потому что звучит красиво, наверное, и к тому же ассоциируется с известным кафе питерских/ленинградских неформалов. Ладно улицы, но даже блюдо вьетнамской кухни, известное теперь всем любителям нынешних московских «Вьет-кафе» и «Лао Ли» под названием «нэм» (да-да, те самые жареные спринг-роллы), кто-то из наших первопроходцев придумал называть «сайгонскими блинчиками». Вот это мне даже как-то понравилось, мило и трогательно, я принял на вооружение. В оригинале сохранились: «супчик фо» (самый вкусный в Сайгоне разливали аккурат за забором нашего консульства: в эту уличную забегаловку мы с мамой или с тетей Аней часто наведывались по окончании моих уроков), «супчик лао» (это такой рыбно-ананасовый суп, подающийся на алюминиевой печке-жаровне с углями), на это памяти еще как-то хватало. Ну, «битет» – это понятно, бифштекс. Но как будет «креветки в тесте» или «лягушачьи лапки в кляре»? Не помню. Вкус помню – об этом ниже, – но слов не помню. Ладно, слюноотделение явно повысилось, а это грозит язвой, поэтому переходим к несъедобному, но в те годы для меня весьма существенному. То ли возраст такой, то ли место такое, не знаю. В Сайгоне я впервые стал ценить вещи. Вернее, обращать на них внимание. Под дуновением все того же остаточного французского колониализма, не иначе, во мне проснулся дендизм. Одежда, всякие там прибамбасы… Как сделаны, сколько стоят, натуральная кожа или заменитель, качество, дизайн… Как-то до этого в Москве совершенно не припомню за собой ничего такого. Носишь и носишь себе, что купили, пока не порвется. Понятно, были негативные реакции. Бесили эти гребаные колготочки с сандальками в пять лет, какая-нибудь там идиотская вязаная зимняя уникальная эксклюзивная шапка-шлем и прочие сцены из рыцарских времен. Но впервые выбрать себе вещь – рубашку, ремень, шорты – мне довелось только в Сайгоне, примерно в одиннадцать-двенадцать лет. У меня такое чувство, что до этого сайгонского времени в моей жизни просто-напросто вообще не было магазинов (кроме магазинов игрушек и продовольственных, разумеется). Такому повороту в сторону вещизма способствовал ряд обстоятельств. В этом возрасте вообще начинаешь по-другому смотреть на людей и оценивать их иначе и по иным параметрам. Голос, манера речи, запах, одежда, прочие атрибуты, сумки, рюкзаки… В Сайгоне была в этом плане возможность разгуляться. Для женщин – уже упомянутые относительно дешевые, преимущественно серебряные украшения с камешками и жемчугами, кроме того – дешевый стильный шелк и все, что из него можно пошить, в основном – легкие летние блузки. Многие дамы покупали или шили себе на заказ национальные вьетнамские женские костюмы – летящие «аозай». Но если на вьетнамских стройных и худеньких фигурках это дело смотрелось в самом деле окрыляюще (хрестоматийная картинка-открытка: вьетнамская девушка в аозай и конусовидной соломенной шляпе едет на велосипеде вдоль берега озера Дамшэн), то на дородных посольских тетках это выглядело ну вы сами понимаете. Отдельный фетиш и даже своего рода система рангов для мужиков – изделия из кожи. К примеру, ремни. Самый дорогой – из кожи крокодила. Далее, чуть дешевле – варан. За ним – питон (два вида: тигровый или сетчатый, у них отчетливо разный рисунок). Затем – кобра. Ну и самый обычный и дешевый – буйвол и корова-зебу. Далее следует презренный кожзам. Сейчас мне немного смешно и даже стыдно об этом писать, но в те годы у меня был сетчатый питон и кобра (они сохранились до сих пор, хотя чешуйки местами пообтрепались за двадцать пять лет), это было мне явно не по чину, и я страшно гордился. То же самое касается этих идиотских мужских кожаных сумок на коротких ремешках с карабинами, которые все тогда называли визитками, а позже в России – борсетками. По поводу этих сумок есть издевательский пассаж у Довлатова в адрес Аксенова. Как же мне страшно хотелось такую сумку! И когда я ее получил в подарок то ли на Новый год, то ли на день рождения, счастью моему не было предела, и казенная штампованность этого оборота полностью соответствует аксессуару. Все, больше ни слова об этом. Хотя нет, стоп, как же. Еще один пунктик: рюкзаки. Народ же экспедиционный! Рюкзак должен быть качественным, прочным, надежным, желательно невесомым, с мягким станком и кучей карманов, ремней и ремешков. Он должен быть сделан идеально в математическом смысле доказательства: только необходимое и достаточное. Такие рюкзаки продавались в центральном сайгонском универмаге, что на центральном перекрестке Лелой и Соломенной, напротив пафосного Rex-Hotel с бассейном на крыше. Но – к чертям буржуазный бассейн, нам нужен последний этаж душного универмага – именно там, в закутке без кондиционеров, продавались рюкзаки местного пошива под названием McKinley. Самая высокая горная вершина Северной Америки, видимо, должна была означать высшее качество. И его она и означала. Мой «Маккинли» служил мне верой и правдой чуть ли не тридцать лет.