Заслуга не в том, что нажралси, поспал, или переспал, даже с хорошей бабой.
– Ты оставайся человеекоом. Наливай, наливай.
– Ух, не могу. Не могу.
– Ты отстал от жизни. Фазенда, фазенда. Да ты знаешь. Эх!
– Ну не будить меня, бабки, а она фазенда ещё долго будить. Вот тогда ты скажешь. А ты дед был прав. И бельё бабы сушить будут. И выпить можно.
– Спать ты здесь любишь. Свярчки чирикають. А ты на етих дурачков глаза вылупил – какого им хлеба, там делать на неби? Космус, какой хера космус? На небе птички должны летать, а не эти змеи горяшшые. – Вот, что я табе скажу, я хуш академиев не кончал, был разведчиком переднего края, до Берлина дошёл, туды дураков не брали… Ты не тяни время, ты не парь мне мозги.
– Руссский эскадрон лучше твоих космонатов, хоть они и твои друзья. – Ты, говоришь, что виделся, говорил с ними, в *Огоньке.* Твои тогда чеканки на желези, там, на главных листах напечатали… Русалку посадил на ветках, сидить на дереве… а им понравилось. И, чё, он сродник тебе? Деда твоего фамилия Леона, и его похожая, космонавта, А?
– Выпивал, что ли?
– Это не чебуречная наша, Огонёк. Редакция журнала Огонёк. – Аааа.
– А я думал брешить Колькя. Ну не перебивай, а то забуду. Так вот, чё я те говорил. А? – Аааа.
– Короткий, кнут бьёт одну овцу, а длинный десять, вот тебе и космонатика, самолёт. Космонатика, – сгорает от самолёта и ракеты, усё живое, а ты говоришь. Не понимаешь, – сгораить небушкоо…
– Вот говоришь, говоришь. А я, в войну лежу, умираю, истёк кровью. А живой, что это?
Сестра подходить, посмотрела. Глаза мои ладошкой погладила, а я, такая девка, я холостой. Мне тогда уже было, было двадцать. А она глупая, да чёоо, – дяреевня…
– Он уже…говорить.
– А я ей…
– Я не уже, мне жить хоца. Не надо. Я живой…
– Она, бедная, растерялась, забегала, выташшыла из сумки, укол. Врезала мне по самую задницу, этот укол.
– Проспал я несколько дней.
Люба, кричит так, шёпотом. Люба. Ожил, хорошо ты его уколола. А я пальчиком ей. Иди сюда. Она подходит. Сил нет махать. А она, что тебе, солдатик. Что тебе… Я принесла тебе водички…
– А я ей, нет, нет милая, не водички… – водочки, и уже еле слышу сам себя.
Воды, воды… и… хлеба туды… Хлебушка, хлебушка.
– А тот, которому не дали, под зад укол, – помёр. Утром помёр. Вот так…
А рядом брат был и такое было.
– Год приписал. Чтоб на фронт взяли.
– И воевали вместе, понял что такое смерть … Лежит уже в госпитале, и голосит, зачем? Зачем его в ящик забили. Зачем? Где мой брат?
– Воот было. А счас, ты работать ленишься.
– Нет, ты это брось, ты себя бережёшь. Мог бы и побольше работать, вон художник, Колюшка Терёшкин, памятники делаить, деньжишшы гребёть, лопатой, и ты мог бы. А ты горшки, керамика. Кому, и куда ета ерунда?!
– Ну. Это, наливай. А то что-то кисло, ну чаво губы жмёшь? На-ли-вай.
– Вот, я чаво, а ты чаво.? Я ничаво, и ты ничаво. Вот и будет чаво.
Ето, Коля, я говорю, да ты не боись, на фронти такооое было.
Таааакое. Дай чуток подышу.
– Зашли мы в дяревню. Неее, это уже там было. Дявчёнка за зановеской. Сидить у доми.
– Пять деревень сожгли немцы, отступали и жгли, у нас, в России. Убегали, бегли, гады, а факельщики поджигали – всё горело. И вот дом, и девочка маниннькяя. Щуплая, стоить за зановеской, трясётся.
– Ребята, разведчики переднего края.
– Ой, не могу. Налей. Чуток…
– Ну вот, снял с себе Вовка, мой дружок, фуфайку, одел на её, застегнул. Отдал свой Н.З. паёк. И убёг бёгом, а сам плаачить, так плачить, его семью немцы сожгли. Всех, живьём.
Вот такой жалостливый. А мы, что я бы их б….. порешил. Но они не виноваты. А может, как муравейник опять оживут. Оживут, и опять на нас, на Россию. Э-э-э. Не будет боле такого. Мы это тогда поняли.
И среди немцев не все такие были, были коммунисты, не хапуги, грабители, мучили, и не убивал почём зря… Они думали, что коммунизм это не то, что делал Гитлер и Сталин. И мужики говорили.
– Немцы что, это муравейник, сегодня ты его разорил, а завтра снова мураши побегуть – так было всегда и так будить.
– Давить. Давить их, гадов. Стереть с лица земли. Говорил Жуков, пройти всю Европу, этих предателей – проституток, и нашим и вашим. Жили бы щас спокойно. Но ничё. Всё стерпим. И сотрём эту заразу хвашистов.
– Давай, за наших, за победу, по капочке, по фронтовой.
В бане
Деревенская баня и хороша тем, что пахнет дымком. Травами. Весело потрескивают дрова. И тем, что взобравшись на полок, можно посидеть, попить холодного пивца и, наконец, поговорить.
И разговоры у Андреича всегда проблемные. То он о политике заговорит, то начнёт править колхозом по своему, то вдруг налаживает сельское хозяйство, а мы просим рассказать и вспомнить войну.
На могучей, согнувшейся теперь спине, чуть пониже пояса увидели маленькую отметину,
– Батя, а это что, то самое ранение в позвоночник?
– А как же. Оно.
– Пуля?
– Нет, осколок. Ой, не дери, больно.
– Так вот и хожу с железякой фашистской.
– И на Белазе работал.
– Ничего, не очень мешала.
– А вам расскажи да расскажи.
– Это не сказка про белого бычка.
– Да что рассказывать.
– Тяжело об этом мне вспоминать.
– Ну да ладно.
*
– Наступали мы тогда. Бои под Орлом были. Сильные страшные. И ты знаешь, шли как раз в наступление, а немцы засели и ничем их не вычистить оттуда. Пришёл бронепоезд из Ливен, как учистил, как учистил! Вот даавал, вот давааал! И самолёты сбивал и пехоту крошил и танки – наворотил горы. Тогда прилетел их самолёт, и, стерва, разбомбил полотно с рельсами… и, всё – улетел. А потом как налетели, налетели и, и… пошли, и пошли бомбить. Наши, бедные, стоят, а он гудит, паровоз, что бы путь ремонтировали, а кто его будет ремонтировать, когда такое творится?! Побили все вагоны. Он же стоял на их территории. И бились так до последнего. И что там за люди были? До последнего патрона. Ни один так отсюда и не вышел. Всё до последнего, все там остались. Вот ребята были.
– Ну что. Как налетели их самолёты, меня и трахнуло. Сначала ничего. А бой страшный. Но девчата оттащили в стог, и положили там. А боль. А бой. А кипит. Всё кипит. То наши, слышу рядом, то немцы. И так весь день… туды сюды, туды сюды. А потом не помню. Два дня без памяти был. Наши отступили.
Девчата коров пасли. Коровы подошли – ревут. Кровь учуяли. Эти двое, ну совсем девчёнки, совсем малые, и потащили меня домой. А передовая за триста метров. Ну, ожил я маленько, перевязали. Ходить совсем не могу. И вот три или четыре дня прошло. Бой опять повертает к нам. Я девчатам, пошли в погребок, а там трава и лес недалеко. А они, нет, мы в доме. Может не убьёт. И снова как началось, как началось. Ну и прямой, как шарахнет в дом, одна выскочила, а другая там осталась. А эта с таким ранением, что страшно смотреть. Грудная клетка вырвана, и лёгкие видать, видно как дышит. Подбежала ко мне, видать хотела к погребку, да и упала лицом вверх. Смотрю, немцы бегут, я в траву дополз, ноги прикрыл травой.
– А дом горит, а дом горит…Жаришшааа. Трава высокая вянет и падает, падает и горит – меня видать хорошо, а немцы кругом…не спрятаться…
– Пробежали, девку увидели…увидели…лежит…, побегли дальше.
… Андреич затих. Повозил мочалкой, помочил высохшие вдруг губы пивом.
– Даа. Хлебнули. Пережили мы тогда.
– Ну а дальше?
– А что дальше… Немцев отбили. Меня положили в госпиталь. Забинтовали. Замотали. Лежал три месяца. Не двигался. Вши, воот такие под гипсом лазили. Ну, ничего, выжил. Вот так с осколком и дошёл до Берлина. Ничего. Не мешал.
– Долбал их, и за мою спину и за ребят своих, сколько полегло, страсть. Страшно.
– А ты говоришь, расскажи да расскажи…
Крошил я тогда, ух крошил… Злющий был… за всё, что они натворили.