Я не знаю точно, когда. Понятия не имею, где он похоронен. Скорее всего, его просто выкинули в мусор.
В начале второго курса я съехала от родителей. А им дали новую квартиру. В новой квартире стоял равнодушный туповато-серый – как всё обыкновенное – кнопочный аппарат. Я к нему ничего не испытывала. В моей коммунальной квартире стоял раритетный чёрный неубиваемый эбонитовый дед с рогами, и испытывать к нему хоть что-то, кроме благоговейного восхищения и затаённого почтения, было нелепо.
Никогда больше я не любила так, как я любила Зелёного Пыр-Пыра. По-другому – сколько угодно. Но так – больше никогда. Никогда больше не прозвучит во вселенной его позывной: двадцать два – восемьдесят девять – восемьдесят два. Код, позволявший мне в любой момент обнаружить огромный мир маленькой одесской квартиры моего детства, навсегда оставшегося в семидесятых-восьмидесятых двадцатого.
Ужасы рогатой козы
– Я так завидую людям, у которых есть дети.
– А мадам Рабинович увидела Зяму, и позавидовала сама себе, что у неё детей уже никогда не будет.
Старый анекдот
Он был не Зяма.
Хотя в детстве он именно Зямой и был. У него наверное висели сопли до колена, он точно был урод и дурак, на него нельзя было смотреть без слёз, учился он, скорее всего, в семьдесят пятой школе[5], и я его ненавидела. Как несложно догадаться.
К середине семидесятых двадцатого ему было лет шестьдесят, хотя мне тогда казалось, что все сто. И он был Сеня. Но не тот, что Семён, а тот, что Самуил. И он был «морак». Из таких, что поперёк борща на ложке плавают. То есть – моряк околоберегового плавания. В Одессе к таким «моракам» отношение насмешливое, чуточку презрительное. Но даже околобереговые черноморцы по отношению к морякам, ходившим по Азовскому морю, позволяли себе всякие шуточки. Как то: «Идём по морю две недели, а берегов не видно. Только слышно, как собаки за камышом гавкают». Это Сеня так всё время про азовских шутил. Хочешь-не хочешь, а с двухсотого раза запомнишь. Тем более что у меня никаких проблем с памятью не было с самого раннего детства. Поэтому я не понимала, отчего это все смеются Сениным замшелым анекдотам и по пятисотому кругу повторенным шуткам. Уже потом взрослые мне объяснили, что это называется «вежливость».
Мне полагалось быть с Сеней вежливой.
Он был не помню какого порядкового номера муж сестры моей бабушки. Сестра моей бабушки, тётя Люба, была красивая славянка. Стройна, хороша, волосы седые, но ровно-ровно белые. А Сеня был, что называется, жид пархатый, уж извините, такой типаж и никак иначе его не назовёшь, хоть все словари фразеологических оборотов перерой.
– Дайте ходу пароходу! – гундосил Сеня, появляясь у нас на пороге. И у меня сразу портилось настроение, хотя в детстве оно у меня портилось крайне редко.
Он снимал огромное драповое пальто – и отвратительный запах Сени заполнял всю нашу небольшую квартиру. Сеня пах «старым мудаком». Так говорил мой дед, когда они с Сеней волен-с неволен-с пересекались на неизбежных семейных торжествах. Я не знала, кто такой «старый мудак», когда дед впервые произнёс это словосочетание, но оно так подходило Сене, что я приняла это определение сразу и навсегда. «Старый мудак» занимает много места, гнусавит и всем портит настроение. От «старого мудака» пахнет затхлостью и подштанниками (в детстве не знала, как это именно, позже всё разъяснилось во время практик в урологических отделениях – именно так от Сени и пахло). «Старый мудак» вытесняет из пространства всё живое не почему-то там, а лишь потому, что он – старый мудак. И ничего с этим не поделаешь. И – да! – старый мудак очень активен.
– И гиде наша маленькая лялечка?! – заводил аденоидную песнь Сеня. Он так и говорил «гиде». – И гиде наша гройсе хухэм[6], это ж акадэмик, а не рибьонок, шоб я дожил до её свадьбы самым почётным гостем!
Меня обуревали совершенно противоположные желания, а именно: «Чтоб ты сдох прямо щас!», «Антон тебе!» и прочее а зохэн вэй![7] Между тем, мне было всего три года, когда этот кошмар впервые появился в моей жизни. До знакомства с Сеней люди, в общем и целом, мне нравились.
Но трёхлетним блондинистым кружевным пупсам с бантами положено быть хорошими девочками. Зажмурившись и задерживая дыхание, я выходила к исчадию. Как и положено протоколом для принцесс – выходить к любому исчадию, раз оно у тебя с визитом.
– Здравствуйте, дядя Сеня! – говорила я и улыбалась.
Я любила бабушкину сестру тётю Любу. Мы все её любили. И потому, хотя и не понимали, почему она вышла замуж за «жида пархатого», ей старались этого не показывать. Правда, совсем не показывать не получалось. Во всяком случае, у меня.
– Хочишшшь канфетку? – шипел и плевался дядя Сеня.
Я содрогалась, представляя себе, как он выуживает толстыми волосатыми сардельками замусоренную карамельку «Рачок», которые я и так-то терпеть не могла, а уж из Сениных лап!.. Содрогалась, но отвечала заученно-поставленным голосом хорошей девочки:
– Да!
Вдруг, скажи я «нет!», мир гордящихся мною моих любимых взрослых рухнет?! Такого в три года я не могла себе позволить. И потом ещё тридцать лет училась говорить: «нет, спасибо!», если та или иная «конфетка», которой родные и близкие собираются угостить, тебе не только не нужна, но и противна до омерзения.
Дядя Сеня начинал биться в экстазе, похожем на оргиастический, раскачиваться из стороны в сторону и, наконец, выуживал из огромных засаленных карманов своих отвратительных брюк чудовищную конфетку, вся поверхность которой была покрыта скальпированными ранами, пролежнями и трухой. Отодрать от неё обёртку было бы подвигом даже для слесаря механо-сборочного цеха, не говоря уже о трёхлетней девочке. Слава богу, никто не требовал от меня быть воспитанной до такой степени, чтобы съедать её прямо у Сени на глазах. И я их не съедала никогда. Ни на глазах, ни за глаза. Года два я коллекционировала эти карамельки, испытывая к ним смешанное чувство отвращения и жалости. Жалость побеждала – в детстве я была очень жалостливой девочкой. Я складывала «Рачки» в красивую коробку из-под маминых духов. Выкинуть рука не поднималась. Вот не поднималась. Они столько всего пережили в карманах Сениных штанов. Хорошо ещё, что, думая в малолетстве: «Антон тебе!», – я совсем не представляла, что это значило. И что на самом деле пережили несчастные конфетки в недрах Сениной нижнепоясной одёжи.
Именно нижнепоясной. Потому что штаны Сенины держались, видимо, на том самом «антоне». А вместо талии у него было огромное пузо. Бурдюк с жиром.
Я благодарила и осуществляла первую попытку сделать ноги. Например, в дальний угол комнаты. Но не тут-то было. Сеня хватал меня жирной волосатой клешнёй, сажал себе на отвратительное заплывшее колено и начинал подбрасывать, одновременно утютюкая.
Испытываемую при этом гамму чувств было не передать. Однажды меня стошнило. Мама засуетилась, до нелепости фальшиво и слишком громогласно вспоминая, что такого несвежего я могла съесть. Делала она это исключительно для гостей и больше для тёти Любы. Поедание чего-то несвежего было исключено. Я была хорошая домашняя девочка, а в доме никогда не было ничего несвежего. Кроме Сени.
– Я так завидую людям, у которых есть дети! – умиляясь моему оглашенному рёву (даже у стоика есть предел), говорил Сеня моим родителям. – Идёт-ко-за-ро-га-тая-за-ма-лы-ми-ре-бя-тами! – грохотал Сеня в меня. Я усиливала рёв. – Утю-тю-тю! – Сеня огромными заскорузлыми омерзительными пальцами складывал козу и подносил её прямо к моему кукольному личику. Этим контрольным жестом он завершал очередной эпизод нашего общения. После – даже моя воспитанная мама не выдерживала. Потому что я от рёва переходила к визгу. Мне становилось не просто страшно. Меня охватывал животный ужас, сопоставимый по силе лишь с ужасом взрослого, разумного, психически уравновешенного непьющего человека, вдруг увидавшего перед своим носом говорящую толстую волосатую руку «козы». Рука-коза. Представили? Сенину тушу я ещё могла осознать и со скрипом принять, как того требовали приличия от пусть и маленькой, но хорошей девочки из интеллигентной семьи. Но руку и эти два пальца, скорчившиеся в «козе»!..