— Знаю, конечно, — киваю я. — Но в современном молодёжном жаргоне это слово означает совсем другое.
— И что же? — поднимает он брови.
— Ну… — пожимаю я плечами, — это эйфория, кайф, разные глупости, приятное времяпрепровождение, торч, удовольствие, иногда даже безделье.
— Торч! — подхватывает братия. — Торч! А-а-а! Торч! Чебурашка! А-ха-ха!
— Вот как? — удивляется профессор.
Знал бы ты, как молодёжь в будущем шпрехать будет. Без словаря вообще не разобраться.
— Пойдём, Саша, — мягко говорит его жена. — Пусть дети… побалдеют немножко…
— Чеба, чё такое торч? — хохочет Юрик.
— Торч, это когда ты торчишь, Юрок. И не обязательно от запрещённых веществ.
— Я торчу, в натуре! — ржёт он. — Торчу!
Утром он проснулся знаменитым. Кажется, я теперь примерно представляю, что это значит. Когда я захожу в школу, на меня все смотрят. Девчонки улыбаются или смущённо отворачиваются, а пацаны провожают оценивающими взглядами.
В классе все толпятся вокруг Юрика. Он стоит спиной к двери и меня не видит. Одноклассники же, заметив меня, хихикают и, посторонившись дают место. А Юрик плывёт на своей волне и заливается соловьём, рассказывая подробности вчерашней гонки. Болтун — находка для шпиона.
— А вы Цепа видели? — беспечно разглагольствует он. — Он уже здесь, в туалете отсиживается, типа курит. У него вот такущий бланш под глазом. Потому что батя у него никуда не уезжал и когда узнал, что сынок взял его машину, да ещё и разбил, он его так отдубасил, что тот едва жив остался.
В класс входит Цеп.
— Цеп, — коротко говорю я, наклонившись к уху Юрика.
Тот вздрагивает, замолкает и начинает с испуганным и одновременно независимым видом осматриваться вокруг.
— О, Чеба, здорово, — бросает он мне.
Я только головой качаю:
— Я торчу, Юрик, ну что ты за болтун!
Он тут же расплывается в улыбке. Цепень проходит с независимым видом и садится за последнюю парту. И под глазом у него действительно чернеет свеженький фингал.
Я подхожу к нему.
— Принёс?
— Чё те надо? — щерится он.
— Бабки мои принёс?
— Какие тебе бабки! — рычит он. — Я из-за тебя тачку разбил.
— Не из-за меня, а из-за себя. Но это, как в пословице. Впрочем, не мне тебя учить. Это было честное пари. За тобой долг чести.
— Отвянь, я сказал.
— Народ! — повышаю я голос.
Все стихают. Они и так прислушивались к нашему разговору, а теперь и подавно. Всем интересно.
— Перед новым годом я устраиваю бой без правил и вызываю на него Альберта Цепа Черепанова! Будем биться до нокаута. Победит крутейший! За Цепом долг чести и я требую смыть его кровью!
Поднимается тихий гул.
— На бой будут приниматься ставки. Без ограничений. Сделайте правильную ставку и поднимите нехилые бабки! Будет круто! Настоящий праздник! Настоящее зрелище! Если Цепень не зассыт!
— А он не зассыт! — раздаётся позади меня.
Это Вика входит в класс.
— Да же, Алик? — обращается она к Цепу. — Ты же примешь этот вызов? Ну, пожалуйста!
— Да я его соплёй перешибу, — недовольно цедит он. — С кем там биться-то?
— Значит, ты победишь, — пожимаю я плечами. — Цепень, ты чё, как ссыкло, в натуре? Чё ты жопой опять крутишь? Ты будешь биться или нет?
— Ну… ладно, — неохотно пожимает он плечами. — Считай, ты уже покойник. Я могу хоть сейчас тебя урыть. Зачем четыре месяца ждать?
— Что? Что ты там шепчешь, девочка? Высунь язык из задницы и скажи ещё раз! Ты будешь биться или нет?
— Да, щегол! — говорит он громче.
— Не слышу, сучонок!
— Да!!! — орёт он и вскакивает из-за стола. — Я надеру тебе жопу, сука!
— Да!!! — ору я в ответ и потрясаю над головой сжатыми кулаками. — Ты покойник, Цепень!
Ну, а что, шоу — значит шоу.
— Да!!! — орёт и Юрик. — Чебурашка против Цепня! Бой века! Да!!!
— Юра, Белозерский, — раздаётся от двери спокойный голос биологички. — Ты чего шумишь? Иди-ка лучше к доске. Все начинают ржать. Давай-давай, выходи. Здравствуйте, ребята…
После школы я забегаю домой. Забегаю совсем ненадолго, бросаю «дипломат» и уметаюсь в прокуратуру. Там меня должна ждать мама, чтобы присутствовать на допросе.
Мы поднимаемся по лестнице, находим нужный кабинет и заходим внутрь. Следователь, скучный лысеющий человек, зачёсывающий редкие волосы на плешь и прячущий маленькие тусклые глазки за толстыми линзами очков. Вид у него постный и голос невыразительный и монотонный. Да и кабинет у него тоже до ужаса скучный и невзрачный.
— В принципе, у меня особых вопросов нет, — говорит он, когда мы садимся перед ним за стол. — Всё понятно, остаётся только несколько отдельных моментов, но это не к вам вопросы. Отпечаток на ноже принадлежит задержанному, так что тут даже и смысла нет копья ломать. Нет, нюансы, конечно могут быть даже в таком простом деле, но не в нашем случае. Подозреваемый ранее судимый, да он и не отрицает, словом, получит он полной программе. Но вот, что мне не даёт покоя, так это икона. Понимаете? Он потребовал от вас икону, правильно?
— Да, — подтверждаю я, радуясь, что не приходится приносить присягу на библии. — В противном случае, угрожал убить моих родителей.
— А почему вы ничего родителям не сказали? Это ведь немного странно…
— Да, — киваю я. — Но у меня мама, знаете какая впечатлительная, она бы сразу в милицию побежала. Да я, собственно и сам побежал… Ну, вы знаете, наверное.
— Да-да, — суетливо подтверждает он, бросая взгляд на маму, но она про дядю Витю не в курсе. — Это у нас другое дело, оно пока в разработке, так что о нём мы сегодня говорить не будем.
— Конечно-конечно. Ну, вот, собственно, вы понимаете, почему я не хотел, чтобы это всё раскручивалось в обычном порядке и почему я пошёл напрямую к Сергею Андреевичу Пьянову.
— Да-да, — кивает следак и снова бросает взгляд на маму. — Потому что не хотели волновать родителей.
— Вот именно, — улыбаюсь я.
Про Шерстнёва меня настоятельно просили ни с кем не говорить, даже с родителями.
— Хорошо, — продолжает следователь. — Но икона… Мы провели экспертизу и выяснилось, что она стоит очень недорого и исторической ценности не представляет.
— Но мой дядя этого не знал, — говорю я, — и всем рассказывал, насколько она редкая и ценная.
— Так-так, да, — кивает он каждому моему слову. — Но почему-то подозреваемый это отрицает. В убийстве он практически сознался, а вот в том, что требовал от вас икону, не представляющую художественной и исторической ценности, не признаётся. Почему?
— Мне трудно сказать, что может быть в голове у преступника, — пожимаю я плечами. — Ни малейшего представления не имею.
— Понятно… Понятно…
Он поджимает губы и долго смотрит в свои бумаги, но потом, очнувшись, поднимает глаза на маму и обращается к ней.
— Нина Александровна, вы разрешите нам провести короткую очную ставочку? Ничего страшного и неприятного. Я просто поговорю в вашем присутствии с подозреваемым.
— Что? — теряется мама и беззащитно смотрит на меня.
— Знаете, — говорю я, — нам бы очень не хотелось встречаться с этим рецидивистом. Разве можем мы заставить его сказать правду, если он не хочет. Для чего нам волновать маму? Да и для меня эта встреча очень даже неприятная.
— Понимаю, понимаю, — соглашается следак. — Но это очень бы помогло следствию. Вы поймите, для вас никакой угрозы нет, а вот для меня это очень важно. Не для меня, конечно, а для торжества справедливости. Понимаете… с иконой этой… не сходится что-то… Не сходится… Нина Александровна, ну, разве вы не хотите помочь следствию и поскорее уже перевернуть эту страницу?
Он смотрит так проникновенно, что мама начинает колебаться. Нет, нахрен надо! Здесь, конечно, моё слово против слова Паруса. Но если сейчас опять заведут бодягу о том, была ли икона в квартире дяди, когда там побывал сантехник, может получиться кисло. Вылезут несостыковки и всё такое.