Трибуны были уже почти заполнены публикой. Пестрели нежными пастельными тонами дамских нарядов, ярко выделявшихся на фоне темных фраков, сюртуков и парадных мундиров. Легкий говор колыхался над ними, как ветерок, перед трибунами стояла молчаливая толпа, а позади ее — три оркестра и тысячеголосый хор. На вышку перед павильоном уже поднялся дирижер — директор Московской консерватории Сафонов, — отдававший в рупор последние распоряжения. А еще дальше — опять народ, но уже стоящий спинами к трибунам и павильону. И над ним — густое облако пыли, сквозь которое смутно проглядывали очертания балаганов и эстрад.
— Здравствуйте, Василий Иванович, — тихо сказали сзади.
Немирович-Данченко оглянулся. Перед ним стоял весьма пожилой знакомый фельетонист с непривычно серым, измученным и каким-то потерянным лицом.
— Что с вами, Егор Платонович? Нездоровится?
— Час назад от буфетов вернулся. Они — левее, не видны отсюда. Вот беда-то, вот беда!..
От этих слов, произнесенных просто и искренне, Василия Ивановича обдало морозом по спине.
— Много погибших?
— И до сей поры более полутысячи возле тех буфетов лежат. — Фельетонист достал платок, отер вдруг выступивший на лице пот.
— Полутысячи?..
— Не до счета мне было, не мог я счета вынести. От Москвы донеслось далекое «Ура!». Оно делалось все громче, перекатами приближаясь к Петровскому дворцу. На трибунах все встали и тоже подхватили «Ура!», но царский поезд свернул с шоссе на боковой проезд, ведущий к Петровскому дворцу.
— Прибыл, — вздохнул фельетонист и начал пробираться к своему месту.
Император и императрица появились на балконе второго яруса Царского павильона минут через десять. Тотчас же с новой силой грянуло «Ура!», оркестр заиграл гимн, подхваченный тысячегласным хором и повторенный дважды. Когда гимн закончился, государь как-то не очень уверенно поднял руку, но так ничего и не промолвил, и дирижер Сафонов тут же отдал команду исполнить «Славься».
— Он не будет говорить, — шепнул сзади коллега. — Идемте к Петровскому дворцу.
Корреспонденты осторожно, по одному пробирались к воротам Петровского дворца, где уже выстроились депутации. Тихо переговаривались, переминаясь с ноги на ногу. Минут через пятнадцать появилась открытая коляска, из которой вышел государь.
Василий Иванович не вслушивался в речи депутатов. Он стоял близко, за их спинами, не отрывая глаз от императора. Видел землистый, нездоровый цвет его лица, растерянные, совершенно отсутствующие глаза, неуверенные, словно кукольные жесты. «Не по размеру тебе шапка Мономаха…» — вдруг подумалось ему, и он испуганно оглянулся, точно кто-то мог прочесть его мысли.
— Императрица и я сердечно благодарим… Не сомневаюсь… Наше спасибо…
Тихий голос государя еле доносился до корреспондентов, которые, впрочем, и не слушали его, потому что все сегодняшние речи, как всегда, были выданы им на руки в корреспондентском пункте вместе с пропусками во двор Петровского дворца, где должен был состояться обед для волостных старшин в присутствии Их Императорских Величеств. Часть корреспондентов уже потянулась туда, а Василий Иванович задержался. Ему вдруг стало неинтересно ни слушать, ни смотреть. И как только государь пошел к дворцовым воротам, незаметно отступил назад, а потом быстро вернулся к трибунам.
Трибуны практически опустели, шел усиленный разъезд экипажей. Ощущение расстроенного праздника уже охватило Немировича-Данченко, окончательно лишив его всех иллюзий. Он прошел на поле, молча показал полицейскому чину на свой корреспондентский значок и, взяв чуть левее, перелез через канаты.
4
Василий Иванович оказался на самом гулянье, о котором, впрочем, напоминал лишь хор цыган, с визгом исполнявших что-то надрывное, да — правее, ближе к Всехсвятскому, — полковой оркестр, безостановочно игравший вальсы. Слушателей было немного. Большей частью они сидели небольшими группами на пыльной траве, скорее с отсутствующими, нежели заинтересованными лицами. Впереди, на площадке перед балаганами, людей было достаточно, там тоже гремела музыка. А левее, где начинался ряд буфетов, народу, как казалось, и вовсе мало, больше — солдат, и Василий Иванович свернул туда, помня слова фельетониста, в которых не усомнился. И чем ближе подходил, тем отчетливее видел, что дощатые буфеты эти порядком изломаны.
На подходе к ним ему встретилась группа из двух мужчин и женщины. Они выглядели усталыми и помятыми, на женщине было разорвано платье, а рослый мужчина оказался без шапки. Все трое скучно жевали ситный, запивая квасом, и никакого «гуляльного» настроения в них не чувствовалось.
— За подарками ходили?
— Что проку-то? — вздохнула баба. — Только бока намяли.
— Кабы не он, — худой мужик указал на рослого, без шапки, — не видать бы мне бабы своей. Как завертело нас, как понесло, так я ее и потерял. Ну, думаю, как-то выбираться надо. Как выбрался, не помню, барин, упал вот тут, недалече, замертво. И болит все, ну все нутро болит, и дышать не могу. Очухался, а надо мною, значит, жена, баба моя. И — вот, Федор. Спас он ее, значит.
— Хорошо, нас на буфеты не понесло, а то бы и не выбрались, — хрипло пояснил рослый. — Стал обратно выдираться — на ее вон нанесло. Уж и не орет, стонет баба, совсем, видать, задавили ее. Как ее меж собственных рук сунул, уж и не помню, а только руки у меня здоровые, ломовой извозчик буду. Слава Богу, выткнулись как-то и на землю попадали.
— Порознь возьми каждого — человек, как все люди, — сказал худой. — А в такой численности нам без управы нельзя оставаться. Никак невозможно нам без управы.
— И что это с людьми только делается, Господи?.. — опять горестно вздохнула баба.
— Звереем, — угнетенно покачал непокрытой головой ломовик и тяжело вздохнул.
— И с той поры здесь сидите?
— Так сил покуда нет, барин. Хлебушка пожуем да поспим, поспим да пожуем. Спасибо добрым людям, хлебушка да квасу дали.
— Что ж, совсем без денег на гулянье шли?
— Да была мелочь какая-никакая, так упокойникам отдали. Им теперь все, что только отдать можно.
— И потому еще не уходим, — сказал ломовик. — У буфетов вона сколько еще неприбранных, что за нас погибель приняли. Совесть нам уйти не дозволяет, покуда не определят их.
Василий Иванович достал три рубля, протянул бабе:
— Купи мужикам водки, хлеба да колбасы. Обессилели они.
— Спасибо тебе, барин хороший, — всхлипнул худой. — Спасибо, добрый ты человек…
Вокруг — редко, небольшими кучками — сидели такие же. Помятые, изодранные, обессилевшие. И чувствующие себя виноватыми перед теми, кто все еще лежал у буфетов. Не могли они их оставить, никак не могли, совесть им не позволяла оставить покойников, «покуда не определили их».
— Пришла голубка-богомолка, может, за сто верст, смерть свою мученическую, стало быть, найти…
— А, помнишь, одна, худенькая такая, кричит: «Не могу больше, сил моих нету…»
— И доселе крик ее слышу.
— А кто виноват? Да я, видать, и виноват! Мне бы хоть на палец сдвинуться, так некуда же. Некуда!..
— Живые завсегда виноваты, живые. Те, что лежат, те ни в чем не виноваты. За нас всех, стало быть, смерть лютую приняли.
«Господи, Господи, — с отчаянием думал Василий Иванович, шагая мимо них к буфетам. — Ну в какой стране, в каком царстве, в народе каком такое возможно?..»
— Кто, стало быть, споткнулся, тот и пропал.
— Как в жизни, брат.
— В жизни оно не так, в жизни выбор есть. А в толпе… Я вон кого-то локтем оттолкнул, что было силы оттолкнул и, может, погубил. По гроб тычка этого не забуду, по гроб собственный…
У буфетов народу стояло погуще, но — тихо. Слышались только всхлипывания да шепот. Василий Иванович осторожно протолкался вперед и — замер.
У самых ног его лежало до двух десятков трупов.
С темно-багровыми, почти фиолетовыми лицами, с дыбом поднятыми волосами. Запекшаяся, прибитая глинистой пылью кровь виднелась под ноздрями, в ушах, у уголков рта, но глаза у всех были уже закрыты. Платье на всех, без исключения, было изодрано в клочья, в пыли и грязи, почему все и выглядели одинаково нищими. И у каждого трупа на груди — кучки медных денег, последняя жертва. Василий Иванович порылся в карманах, достал горсть монет, низко склонившись в поклоне, высыпал на чью-то продавленную грудь…