Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Петлю, полковник Олексин!

— Возможно, Стойчо.

Меченый выругался, крепко ударил кулаком по столу.

— Тебе не кажется, Здравко, что он предает восстание?

— Олексин прав, — тихо сказал Отвиновский. — Не надо горячиться, Стойчо. Надо всегда исполнять свой долг до конца. Сегодня наш долг — спасти женщин и детей.

— А мужчины пусть болтаются на виселицах?

— И вы испугались? — Олексин вздохнул. — Не верю, Меченый, я знаю ваше мужество. Вы растерялись и поэтому цепляетесь за привычный для гайдуков выход: прорываться куда глаза глядят. Но в гайдукских четах не было женщин и детей.

— Слишком велика цена, Стойчо, — тихо сказал Отвиновский.

— Вы не о том говорите, Отвиновский, — строго продолжал Олексин. — Я — командир отряда, и решение мною уже принято. Сегодня в час пополудни я иду на переговоры.

В землянке наступила тишина. Слова подполковника прозвучали приказом, и друзья оценивали последствия этого.

— Ну, так, значит, так, — тяжело обронил Меченый. — Наверно, вы правы: Митко был последним из гайдуков Цеко Петкова. Последним, кто был с нами в Сербии, полковник.

— На переговоры с турками пойду я, — негромко сказал Отвиновский. — Не спорьте, Олексин. Вас тут же схватят и передадут русским, а Меченого в лучшем случае пристрелят на месте.

— А тебя помилуют? — спросил Стойчо.

— А я — поляк, — улыбнулся Отвиновский. — Им придется сначала подумать.

— Кажется, вы вовремя вспомнили о русских, — сказал Гавриил. — Поскольку отрядом командует подполковник русской армии, поставьте противнику непременным условием присутствие представителя русской администрации при сдаче.

Отправляя Отвиновского на переговоры, Гавриил отчетливо представлял опасность, которой подвергал своего друга. Турки вообще мало обращали внимания на какие бы то ни было законы ведения войны, а в отношении к повстанцам никогда их и не придерживались. Отвиновский мог быть тут же задержан, убит, а то и подвергнут пыткам; шансов вернуться у него было мало, и Олексин, беседуя с четниками, все время думал об этом. Думал не только с тревогой, но и с острой горечью, будто прощаясь навсегда.

В сумерках Отвиновский вернулся целым и невредимым. Всегда сдержанно немногословный, он был как-то по-особому, почти торжественно молчалив, но отнюдь не подавлен. Сел за стол, пристально посмотрел на Олексина.

— Что же турки? — нетерпеливо спросил Стойчо.

— Приняли все наши условия: присутствие представителя русской администрации, беспрепятственный выход женщин и детей, транспорт и медицинская помощь для больных и раненых. Более того, они готовы отпустить и наших четников на все четыре стороны, как только будет сдано оружие.

— Хорошей мы были занозой, если они с такой готовностью отпускают всех по домам! — воскликнул Меченый. — Нет, вы были правы, Олексин. Видимо, и османам надоела эта война, если они согласны на мировую.

Олексин смотрел на Отвиновского и не спешил радоваться. Что-то было в глазах поляка, мешающее вздохнуть с облегчением.

— Что же они потребовали взамен? — спросил он.

— Наши головы, — сказал Отвиновский. — Естественно, я согласился: это — выгодный обмен. Завтра турки свяжутся с русским командованием и сообщат нам, когда прибудет представитель.

Они долго сидели молча. Трещала свеча, бросая дрожащие отблески. Потом Меченый встал, принес ракию и последний кусок сыра.

— Они хоть накормили тебя, Здравко?

— Мы пили кофе.

— Нет, они не люди, эти османы, — вздохнул Меченый, разливая ракию. — Знать, что человек голоден, и не накормить его добрым куском мяса — это уже свинство.

Друзья шутили, но Олексин не поддерживал шуток. Он понимал, что ему не разделить их судьбы, что присутствие русского представителя означает, что он, подполковник Гавриил Олексин, будет под конвоем препровожден на родину, тогда как Меченый и Отвиновский останутся у турок. До того, как расстаться с жизнью, ему предстояло расстаться с друзьями, и печаль этого неминуемого расставания уже овладевала им.

«Сколько тебе лет?» — спросил Стойчо. Он ответил, а сейчас как бы со стороны увидел свой возраст и усомнился: в нем жило твердое ощущение, что он воюет столько, сколько живет на свете. Нет, он отлично помнил, что его война длилась всего лишь два года с перерывами, но сейчас не хотел прислушиваться к голосу памяти, а слушал самого себя и видел самого себя таким, каким должен был бы быть. Между двадцатичетырехлетним поручиком, влюбленным больше в себя, чем в женщину, и изуродованным двадцатишестилетним, рано поседевшим подполковником лежало не знакомство со смертью, а вся жизнь, отпущенная судьбой и прожитая в два года. Любопытно, сколько ее было отпущено: лет пятьдесят? семьдесят? И на что отпускались эти годы: на размеренную службу, женщин, любовь, семью, детей, долгие сумерки старости? А получил он случайных девок вместо любви, товарищей вместо семьи и расстрел вместо покойной старости. Трагическая, нелепая подмена, но жалел ли он о ней? Он подумал — спокойно, искрение — и твердо ответил: нет. Он не жалел, что прожил такую жизнь: он гордился ею. Он защищал идею, в которую веровал и которую предал его монарх: идею благородной миссии России, несущей народам мира свет истины и свободы вместо привычных виселиц, залпов и грохота солдатских сапог. В разговоре с Федором он назвал себя убежденным монархистом, но сегодня, прощаясь с самим собой, он обязан был быть искренним: он не хотел умирать за царя — он хотел умереть за родину. За Россию, олицетворяющую все лучшее, ради чего стоило бы жить и умирать.

Утро выдалось тихим и солнечным. Еще затемно лагерь начал готовиться к сдаче, множество четников приходило прощаться. В девять, когда командиры вышли из землянки, перед нею стоял строй повстанцев. Гавриил и Меченый сказали несколько слов, четники в последнем салюте подняли оружие. Олексин отдал им честь и первым вышел из лагеря.

Вскоре его нагнали Отвиновский и Меченый. По тропинке перевалили через горный кряж, с которого уже были сняты часовые, и еще издали увидели аскеров и длинную ленту санитарных фургонов. А на середине пологого спуска — сотню спешенных донцев, крытый возок и стоявших поодаль двух турецких офицеров и господина в штатском.

— Обождем, — Отвиновский остановился.

— Зачем? — вздохнул Стойчо. — Часом раньше, часом позже.

— Я не торгуюсь со смертью, Меченый, — усмехнулся Отвиновский. — И думаю сейчас не о тех шагах, что нам осталось пройти, а о том шаге, что мы уже прошли. — Мы — русский, болгарин и поляк — сделали маленький шаг и чтобы понять друг друга, и чтобы понять, за что стоит сражаться. Поэтому обнимемся здесь, чтобы никто не принял слезы нашей гордости за признак нашего малодушия. Прощай, Гавриил.

— Прощай, Збигнев, — Олексин троекратно расцеловался с Отвиновским. — Прощай, Стоян.

Друзья обнялись в последний раз, улыбнулись друг другу и, уже не останавливаясь, направились к ожидавшим их офицерам и господину в штатском. Подойдя, молча отдали честь, а господин шагнул навстречу и протянул руку Олексину.

— Как всегда, рад видеть вас, Олексин.

— Здравствуйте, князь, — Гавриил поклонился. — Вы протягиваете руку инсургенту.

— Да полноте, — улыбнулся Цертелев. — Вы поступали по совести, и я поступаю так же.

— Благодарю. Прикажете сдать оружие?

— Зачем? — искренне удивился князь. — Вы — частное лицо, и уж если турки не предъявили вам претензий, то мы и подавно.

— Я — офицер русской службы, — сухо пояснил Олексин. — Может быть, вам неизвестно, что я самовольно покинул армию?

— Вы такой же подполковник, как я — хорунжий Кубанского полка. Я видел ваши бумаги: прошение об отставке утверждено государем, следовательно, ничего вы самовольно не покидали. Мало того, скажу по секрету, что своим участием в этих беспорядках вы оказали большую услугу нашим дипломатам. Так что не удивлюсь, коли вскорости поздравлю вас с орденом…

Гавриил уже не слышал, о чем со светской непринужденностью болтал князь Цертелев: такого ужаса, какой он ощутил вдруг, он не испытывал никогда ни в боях, ни в кошмарах. До сей поры он был твердо убежден, что разделит участь своих друзей; пусть не здесь, пусть не сейчас, но все равно разделит: будет расстрелян, повешен или на худой конец заточен в каземат. Эта общность судьбы примиряла его со смертью, давала силы гордо смотреть в глаза друзьям и недругам, оставляла его безупречно честным перед всеми, и прежде всего — перед самим собой.

290
{"b":"901967","o":1}