– Ясно, – сказал Дарнелл, – и вывод, полагаю, тот, что девушка исключительно недовольна своим положением?
– Да, она такая юная и бестолковая. Я с ней потолковала: напомнила, как ее обижала миссис Мерри, и вразумила, что если она сменит место, то может сменить к худшему. Кажется, я убедила ее хотя бы обдумать все хорошенько. Знаешь, что это значит, Эдвард? У меня есть догадка. Я думаю, злобная старуха подбивает Элис уйти от нас, чтобы потом сказать сыну, какая она ветреная; и еще насочиняет своих дурацких старинных поговорок – «Ветреная жена – в доме беда» или еще какой вздор. Ужасная старуха!
– Ну-ну, – сказал Дарнелл, – надеюсь, она не уйдет – ради тебя, конечно. Иначе какая тебе морока – искать новую служанку.
Он заново набил трубку и безмятежно закурил, чуть придя в себя после пустоты и обременительности дня. Панорамные окна стояли широко открытыми, и теперь наконец почувствовалось дуновение ожившего воздуха, вытянутого ночью из тех деревьев, что еще носили зеленое в этой засушливой долине. Мелодия, которую Дарнелл в восторге слушал, а теперь и ветерок, что даже в этом душном угрюмом пригороде нес весть лесов, призвал грезы в его глазах, и он размышлял о том, что не умели выразить его уста.
– Должно быть, она и впрямь злодейка, – произнес он наконец.
– Старая миссис Мерри? Ну конечно; зловредная старуха! Отговаривать девушку от хорошего места, где она счастлива.
– Да – и не любить Хэмптон-корт! Вот что больше всего другого выдает ее черную натуру.
– Там и правда красиво, верно?
– Никогда не забуду первый раз, когда его увидел. Это было вскоре после того как я попал в Сити, в первый год. Мне дали отпуск в июле, а получал я такое маленькое жалование, что не мог и мечтать поехать к морю, ничего подобного. Помню, коллега звал меня в поход в Кент. Я бы и с радостью, но денег не хватало и на это. И знаешь, что я тогда сделал? Я жил еще на Грейт-Колледж-стрит, и в первый же день отпуска провалялся в постели до обеда, а потом весь день прохлаждался в кресле с трубкой. Я нашел новый табак – один шиллинг четыре пенса за пачку в две унции, куда дороже, чем я мог себе позволить, – и наслаждался им безмерно. Стояла страшная духота, и когда я затворил окно и опустил красную штору, стало только хуже; в пять часов комната стала что твоя духовка. Но я был так доволен, что мне не надо ехать в Сити, что нисколько не возражал, а только время от времени читал отрывки из странной старой книги моего несчастного отца. Я не много понимал, но она почему-то шла к настроению, и я читал и курил до часа ужина. Затем вышел на прогулку, думая подышать свежим воздухом перед сном; и я брел не разбирая дороги, сворачивая то тут, то там по малейшей прихоти. Должно быть, я прошел многие и многие мили, причем многие и многие – кругами, как, говорят, ходят в Австралии, когда сбиваются с пути в буше; и уверен, что уже не смогу повторить свой путь ни за какие деньги. Так или иначе, сумерки застали меня на улице, и фонарщики уже деловито ходили от фонаря к фонарю. Чудесный вечер; жаль только, тебя со мной не было, моя дорогая.
– Я тогда была совсем юной.
– Да, пожалуй. Что ж, вечер был чудесный. И помню, зашел я на маленькую улочку с одинаковыми серыми домишками, со штукатурными отливинами и косяками; на многих дверях висели латунные таблички, и на одной говорилось «Мастер по шкатулкам из ракушек», и я был доволен, потому что часто гадал, откуда берутся шкатулки и прочие вещицы, которые можно купить у моря. На дороге с каким-то сором играли дети, в маленьком пабе на углу пели люди, и я ненароком поднял глаза и заметил, какого чудесного цвета стало неба. С тех пор я еще видел этот цвет, но не думаю, что оно хоть раз было, как в тот вечер – темно-синее, с фиолетовым отливом, как, говорят, небо выглядит в чужеземных странах. Не знаю почему, но то ли оно, то ли что-то еще пробудило во мне странные чувства; все словно изменилось, и я не мог понять, в чем именно. Помню, я рассказал о своих чувствах одному знакомому пожилому господину – другу моего несчастного отца, тот уже упокоился лет пять назад, если не больше, – и он посмотрел на меня и сказал что-то о стране фейри; уж не знаю, что он имел в виду, и, думаю, сам объяснился плохо. Но, знаешь, на миг-другой казалось, будто тот переулок прекрасен, а голоса детей и людей в пабе словно сливались с небом, стали его частью. Знаешь старое выражение, что от счастья «паришь в воздухе»? Что ж, я и правда так себя чувствовал, когда шел, – не то чтобы парил, но словно мостовая стала бархатом или очень густым ковром. И тут – наверное, это уже мое воображение, – в воздухе разлилась сладость, будто фимиам в католических церквях, и у меня перехватило дыхание, как от большого волнения. Никогда ни до, ни после я не чувствовал себя так странно.
Дарнелл вдруг прервался и посмотрел на жену. Та следила за ним с приоткрытыми губами, с жадным удивленным взглядом.
– Надеюсь, я тебя не утомил, дорогая, этой историей ни о чем. Ты весь день переживала из-за этой дурочки, – быть может, тебе лучше прилечь?
– О нет, пожалуйста, Эдвард. Я ни капельки не устала. И мне нравится, как ты рассказываешь. Пожалуйста, продолжай.
– Что ж, когда я немного прошелся, это странное ощущение стало сходить. Я говорю «немного» и в самом деле думал, что гулял минут пять, но я смотрел на часы как раз перед тем как свернуть на ту улочку, а когда взглянул снова, они показывали уже одиннадцать вечера. Должно быть, я прошел миль восемь. Я глазам своим не верил и решил, что это часы сошли с ума; но позже обнаружил, что они не ошибались ни на секунду. Я не мог взять это в толк – что тогда, что сейчас; уверяю, времени миновало не меньше, чем если бы я прошел по одной стороне Эдна-роуд и вернулся по другой. Но я был где-то на природе, из леса веял холодный ветерок, воздух был полон тихих шуршаний, мелодий птиц из кустарников, пения ручейка под дорогой. Я стоял на мосту и зажег восковую спичку, чтобы разглядеть время на часах; и тут разом осознал, какой же это странный вечер. Понимаешь, это так отличалась от того, чем я занимался всю жизнь, особенно годом ранее, и мне почти казалось, будто я никак не могу быть тем, кто каждый день с утра едет в Сити и каждый вечер возвращается, настрочив гору неинтересных писем. Меня словно внезапно закинули из одного мира в другой. Что ж, я нашел так или иначе дорогу домой, а в пути определился с тем, как проведу отпуск. Я сказал себе: «Отправлюсь в поход не хуже Ферраров, только мой будет по Лондону и его окрестностям», – и уже все обдумал, когда вошел домой в четыре часа ночи, и светило солнце, и улица была чуть ли не так же тиха, как полночный лес!
– По-моему, это замечательная идея. Так ты отправился в поход? Купил карту Лондона?
– Еще как отправился. Карту я не покупал; это бы почему-то только все испортило – увидеть все расчерченным, названным, измеренным. А я хотел почувствовать себя так, будто отправляюсь туда, где не ступала нога человека. Вздор, верно? Будто такие места могут быть в Лондоне или даже Англии, если на то пошло.
– Я тебя понимаю; ты хотел почувствовать себя в путешествии, полном открытий. Правильно?
– Именно, это я и пытаюсь донести. К тому же мне ни к чему была карта. Я составил свою.
– Что это значит? Составил карту в мыслях?
– Об этом я еще расскажу. Но тебе и правда хочется слушать о моем большом путешествии?
– Ну конечно; наверняка это было замечательно. Как по мне, это самая что ни на есть оригинальная мысль.
– Что ж, я так точно считал ее оригинальной, и твои слова о путешествии, полном открытий, напоминают мне о моих тогдашних чувствах. Мальчишкой я страшно любил читать о великих путешественниках – как, надо думать, все мальчишки – и о мореходах, сбившихся с курса и оказавшихся на широтах, где еще не проплывал ни один корабль, и о людях, открывавших чудесные города на чужеземных континентах; и весь второй день своего отпуска я чувствовал себя, как за чтением тех книг. Встал я очень поздно. Я до смерти устал после пройденных накануне миль; но, наконец позавтракав и набив трубку, все-таки наслаждался жизнью. Такой вздор; как будто в Лондоне можно найти что-то чужеземное или чудесное.