– Я ничего у тебя не отбирала, добрый молодец, не дразни меня несправедливыми словами.
Петруха затрясся весь, ему показалось, что холод добрался до костей, стал морозить их. Он с трудом поднял ногу, примерзшую к полу.
– Прошу, смилостивься, прекрасная царица, – он согнулся в глубоком поклоне. – Верни мне мои песни, верни мне мою душу, иначе незачем я жил на свете. Для чего мне горячее сердце, коли не будет оно согревать?
Царица помрачнела, повернулась несколько боком, и так, в полупрофиль, она была еще прекраснее, чем прежде. Как живая драгоценность.
– Ты хочешь вернуть свои песни, музыкант? – спросила она.
– Прошу тебя, царица, – Петруха наконец не выдержал и пал на колени, но пол уже не был так холоден, как прежде.
– Да будет так, как ты говоришь, – печально произнесла царица, – чужого не удержать, и миру не устоять на слезах.
Она повернулась к Петрухе и вдруг сунула себе в рот пальцы. Долго она ковырялась там и наконец извлекла из горла какой-то белый комок, трепещущий, как птенец, и сияющий льдом. Она сошла со ступеней трона и протянула руку Петрухе, тот подставил дрожащие ладони, и комок, холодный и теплый одновременно, упал ему между пальцев. Ведьма тут же развернулась и пошла было обратно к трону, но споткнулась и чуть не упала. Она устояла на ногах и зашагала дальше, пошатываясь, будто ей на голову камень упал, а у самой быстро потемнела одежда. Прежде прозрачная и невесомая, она превратилась в изорванные лохмотья. И когда ведьма добралась до трона и села в него с громким хрипом, ее нежное лицо было темно-серым, изрезанным тяжелыми морщинами. Нос набух жирным волдырем, согнулся, один глаз стал больше другого, из бесформенного рта полезли старые, обломанные клыки. Все лицо размякло, стало рыхлым, обвисшим. Волосы седыми немытыми космами упали на спинку трона. Царица сжалась вся мятым комком и из идола божественной красоты вновь превратилась в высохшую старуху.
А Петруха, у которого от этого зрелища все похолодело внутри, сунул в рот протянутую царицей льдинку и ощутил озноб – он понял, что к нему вернулась музыка! Но никакой радости не принесло ему это понимание…
Только что у него на глазах померкло солнце; солнце, которое он создал своими руками – и своими же руками потушил. Только что этот серый, пасмурный и неприветливый мир, в котором Петруха уже не надеялся найти ничего светлого, заблистал горячими огнями красоты, но тут же стал еще более серым, чем прежде, еще более пасмурным и неприветливым! И все это из-за него, ничтожного Петрухи, который неизвестно для чего вообще родился на свет! Разве лишь для того, чтобы сделать этот серый мир еще более тусклым…
Для чего он, Петруха, и вправду нужен? Что хорошего он сделал? Для чего жил эту жизнь? Чтобы болтаться бесцельно туда-сюда, топтать разочарованную в нем землю, а потом помереть где-нибудь в пути никому не нужным пустырником? Сгнившей травинкой… Но гниющая травинка дает жизнь десяти другим, а он – что же? Ходил по деревням и изгонял духов из людей, которые и не знали, что в них живут какие-то духи, из людей, которым было все равно, которым было, может быть, даже лучше, если бы он, Петруха, не прогнал из них приживал! И уж точно лучше было бы без него самим этим духам. И всему миру было бы лучше, если бы не было никакого Петрухи, а вернее сказать – миру было бы все равно…
– Уходи скорее, добрый молодец, – сказала ведьма и скривилась, – не то потонут твои косточки в чистом поле.
Петруха поднял голову – ледяные стены покрылись влагой и потихоньку таяли.
– У, лихая ведьма, – проворчал он и полез к ящику с инструментами.
Он вынул оттуда синдэ, устроился на деревянной крышке ящика и принялся достраивать струны. Ведьма с прищуром смотрела за этими приготовлениями, а когда Петруха снял с грифа смычок и заиграл что-то сосущее и протяжное, как вытекающая из раны кровь, она выпрямилась и закрыла лицо рукой.
Петруха смотрел на струны, на то, как сгибаются они, когда их трогает смычок, как они тихо поют песню света и любви, песню, вьющуюся как корни деревьев, что касаются друг друга под землей от дерева к дереву, соединяя весь лес. Мелодия поднялась тихой умиротворяющей волной и заплескалась в стенах ледяного замка, и в этих волнах были призрачные корабли, полные людей, были мелкие рыбки и гигантские осьминоги со жгучими присосками, а сверху носился ветер, что сегодня касался щеки ребенка далекого северного Ооюта, а завтра теребил волосы уставшего старика в пустыне Хазы, где даже кости поют песни. Где смерть – это жизнь, и пустошь полна неизъяснимой красоты, где скорбь неотделима от радости, а тишина от смеха…
И когда Петруха опустил бессильные руки и поднял голову, он увидел, что сидящая на троне царица стала еще прекраснее, чем прежде! Она была самим воплощением мечты о красоте, она дурманила одним своим существованием, а ее улыбка лишала дара речи.
Петруха быстро засобирался, бросил инструменты в ящик и побрел прочь из зала.
– Прощай, ведьма, – сказал он. – Прикажи слугам вывести меня из лабиринта твоих коридоров.
– Весь мир лабиринт моих коридоров, добрый молодец, – послышался позади шепот ручья. – Прощай, музыкант…
Говорят, вообще-то, что Петруха несколько лет спустя выдвинулся руководителем артели музыкантов города Сизые Озера. Он очень любил читать небылицы в отчетах музыкантов и никогда не ставил их под сомнение.
Человек с иглой в сердце
У кого под окнами круглый год розы – тот не чувствует их запаха
Ориманская пословица
Хаймаш Шади жил в те печальные времена, когда знаменитый бездарностью Пергарон Барган променял флейту на пиратскую саблю, а его небезызвестный современник Марцин Ююн сыграл на поносном свистке для короля Сенегримы, за что был выбрит с ног до головы и вывалян в пшеничной каше. В те годы в Ниме яд варили котлами, но все равно не успевали травить жаждущих трона, а принц Ракасинги женился на собственной рубашке17.
Как и другой уроженец Хандыма, совсем никому не известный тогда музыкант по имени Сардан, Хаймаш Шади рано покинул родину и, заручившись поддержкой артели музыкантов, отправился искать пристанище на чужбине. Хаймаш Шади был мечтателем, и мечтал он найти такое королевство, такой город или хотя бы последнюю гнилую деревеньку, где не было б женщин. Потому что с раннего детства он ненавидел это вздорное племя всей душой…
Встречая крестьянок где-нибудь на тропинке, он спешно скашивал взор, гримасничал, как слабоумный, прятался за камнями и заборами. В чужих домах он надевал перчатки, а после вынужденных, по долгу службы, разговоров с женщинами спешил вымыть язык – пусть хоть в грязной луже!
В артели музыкантов много судачили о том, с чего началась эта свирепая ненависть. Те соратники по ремеслу, что знали Хаймаша Шади в лицо и хлебали с ним нимские вина, поговаривали, что в безотрадном детстве в тарелку с едой будущего музыканта села его старшая сестра. Отдохнув немного от развлечений и праздности, она встала и пошла было своей дорогой, но обернулась и заметила брата, уныло зависшего перед раздавленной кашей. «Фу, – сказала бессердечная сестра, – что ты ешь? Гадость какая!» Желчные сплетницы уверяли однако, что причина всех обид Хаймаша Шади в женском равнодушии, а сплетники, презрительно фыркая, шептали о том, что почтенный музыкант ходит в мужскую баню, но никогда не купается, а просто сидит, наблюдает и как будто получает от зрелища немалое удовольствие, короче говоря, – он беспощадный содомит.
Говорили еще, что однажды…18
Десятки лет прожил Хаймаш Шади с презрением к женским чарам и прослыл музыкантом дотошным, сердитым и робким. Своим педантичным искусством он изгнал бродячего духа, поселившегося в пустой голове принца Бурхи, приструнил стаю похотливых гарпий и ездил верхом на кентавре. Больше всего в артели Хаймаша Шади ценили за ловкость в борьбе с духами домашнего скота, и музыкант, избегавший людей, достиг в своем ремесле большого мастерства.