И где-то далеко-далеко слышится странный вой:
– Шеберебереберебе бе! Шеберебереберебе бе!
Орисса растерялась, оглянулась, а потом запустила дрожащую руку в карман, надеясь, что золото и бриллианты придадут ей уверенности, но вместо самоцветов ее ладонь оказалась полна склизких и зловонных внутренностей! Складки юбки были набиты не монетами и драгоценностями, а обрывками кишок, кусками мяса, протекшими глазами, и струи крови текли страшными узорами по шелковому платью…
Ледяная ведьма
И в волчьих следах распускаются цветы
Нимская пословица
Петруха считал себя не человеком, а какой-то чушью. Такой чушью, что и сказать не о чем. Глянет он на себя в зеркало – насквозь видит. Если бы какой художник вздумал писать его портрет, то отдал бы заказчику пустой холст.
Пением немого – вот такой чушью считал себя Петруха!
Сколько он себя знал, ему думалось, что никто на него не глядит и никому до него нет дела. За ним и собаки-то уличные не бегали!.. Он жил призраком, сам по себе, и люди, окружавшие его, были недоступны ему, а он им – просто неинтересен.
Друзей у Петрухи не было. Он пошел в артель музыкантов за приключениями и страстями, а вместо этого месяцами бродяжничал среди грязи, слякоти, среди нищеты. В артели никто не знал его имени, а деревенские пьяницы, хлеставшие самогон с утра до ночи, никогда ему не наливали.
Это только кажется некоторым ветрогонам, будто артельные музыканты что ни день режутся насмерть с трехглавыми змеями и Хрустальными Пауками, лобызаются со всей дури с ведьмами и русалками и пьют вино так же много, как врут. На самом же деле большинство из них всю жизнь слоняется по пустеющим деревням, где за злых духов местные принимают то белую горячку, то разъяренный понос, где в плату за работу дают покусанный огурец, а стоит тронуть какую бабу, так вся деревня гонит тебя кулаками и мотыгами. Нет в жизни музыканта ничего романтического, читатель!
Петрухе казалось все время, что он ходит в мире по кругу, как тень в ночи, ненужный и невидимый.
Вот и сейчас, когда снег валил хлопьями размером с яйцо, когда ноги было не выдрать из сугробов, он тащился по полю у леса незнамо куда и зачем, и ящик за спиной весил как целая овца. Петруха сбился с пути. Дорогу в снегах он потерял еще утром, но, встретив хохочущих и пихающих по-братски лесорубов, он не сказал им ни слова и даже не поднял взгляда. И лесорубы его тоже не заметили, прошли мимо куда-то наискось. Когда Петруха двинулся было следом, понадеявшись, что местные выведут его к деревне, лесорубы пропали где-то среди ветвей, кустов и снежных хлопьев.
Петруха остановился.
Тут – сияющее поле до горизонта. Там – сосновый лес, трескучий и загадочный. И ни души вокруг. А впрочем, и в толпе Петрухе всегда казалось, что кругом ни души…
Думать было нечего. Петруха попер дальше, но метель разошлась такая лютая, что он и сам не понял, как попал в лес. Ветер бросался снежными покрывалами, деревья вели хороводы, все выло и свистело по-разбойничьи. Петруха почувствовал себя лишним в этом мире великанов и вечных сил природы, он почувствовал себя муравьем, последним муравьем на земле.
Кое-как пробираясь сугробами, он наткнулся на лесную избушку. Петруха ткнулся в нее лбом и поскорее ввалился в двери. Внутри – никого. Холодная, давно нетопленая печь, холодная лавка, холодный стол с кривыми ножками и табуретка – вот и все. Да где-то пищат сонные грызуны, недовольные незваным гостем.
Петруха свалился на лавку и, дыша через силу, нашел в ящике с музыкальными инструментами сухую лепешку. Струи снега вихрились в щелях ставен и у продырявленной кое-где крыши. В углу, в паутине, валялся лук, стрелы и силки, но похоже, что в эту охотничью избу давно никто не заглядывал. И когда Петруха снял с ящика одеяло и собрался развалиться на полке, снаружи, среди грохота и треска, послышались шаги.
Петруха замер, приподнялся. Шаги обошли избушку по кругу, нервные какие-то, резкие. И, что странно, когда они слышались где-то за печкой, внезапно растворилась дверь в другой стороне дома. На пороге стояла такая безобразная ведьма, что Петруха застыл от страха!
Что это была за бабка! Один глаз большой, другой – маленький и навыкате, нос крючком, щетинистый весь, бугристый, зубы торчат наружу, острые, как иглы. Руки старухи дергались беспрестанно и были такие длинные, что доставали почти до пола; пальцы -кривые кинжалы. Одна нога куриная, другая – деревянная. Волосы бело-серые, как грязный снег, клочковатые, а в копнах нечесаных – колючки и шишки. Одета бабка была в лохмотья, спутанные и связанные из обрывков каких-то древних тряпиц, еще более ветхих, чем сама укутанная в них ведьма.
– Гой еси, добрый молодец, – прокряхтела она. – Кхе!
– Э, – выдавил из себя Петруха и вжался в дальний угол, к печке.
– Э, – передразнила старуха и закрыла за собой дверь.
Метель снаружи как-то резко замолкла, и в полумраке охотничьей избы стало тихо и душно. Щели в ставнях залепило льдом, на столе и стенах появился иней. Петруха хотел было дернуться к ящику с инструментами, схватить там хоть что-нибудь, хоть шамейху, или нож, но его сковал холод, и он не шевельнулся, а лишь смотрел на страшную бабку во все глаза. Ведьма стукнула деревянной ногой и села на стул.
– Каких городов будешь, добрый молодец? – спросила она ехидно. – Каких стран заморских, каких рек-океанов? Каких отцов сын? Кхе…
– Э, ведьма, – прошептал Петруха и сдвинул брови, – двоим нам в этой избушке не вместиться. Пойду я своей дорогой, а ты не смотри мне вслед.
– Кхе… Мне и на полке скошенной места хватит, а ты можешь в печке переночевать, кхе… – бабка ухмыльнулась. – Не съем я тебя, человек, не покусаю, а люди метели тебя, сахарного, понесут, поведут, ветками и колючками на клочки изорвут.
Ведьма скривилась и вдруг вынула из носа маленькую змейку, зашептала ей что-то на своем языке, а потом опустила на пол. Змейка заизвивалась и влезла в печку, а мгновение спустя там загорелся белый, совсем не горячий огонь. Видя замешательство Петрухи, старуха снова усмехнулась, но горько и беззлобно.
– Нечем мне тебя угостить, добрый человек, – сказала она, – сама уже лет восемь ничего не ела. Возьми хоть косточку погрызи, не говори потом, что ведьма встретилась жадная.
Старуха сунула руку в лохмотья и положила на стол звериную кость. Размером кость была с кулак, замерзшая, как льдинка.
Петрухе стало совестно, он полез в ящик с инструментами и достал разломанную лепешку. Кусок протянул бабке.
– Возьми, ведьма, – пробормотал он. – Музыканту и кость угощение, а лепешка – настоящий пир.
Он подумал, что она, эта трухлявая ведьма, эта клыкастая образина, похожа на него своим одиночеством, и увидь он себя хотя раз в зеркало, быть может, нашел бы там такое же чудище, и, быть может, он вызывает в людях такой же страх и такое же отвращение, как эта старуха у него.
Поэтому он вынул из ящика пузырек самогона, который ему дали в какой-то деревне лет пять назад, и тоже поставил на стол.
– Кхе, сынок, – сказала бабка, – такой стол, да без мяса, – ведьма с загадочным прищуром посмотрела на Петруху и снова кхекнула.
Петруха скривился весь и лицом и телом и снова влез в угол.
– Всего не съем, не пужайся, молодец, – добавила ведьма, все больше веселясь, – разве среди ночи какой пальчик откушу, коли совсем оголодаю. Или другую еще забавину…
– Подавишься, бабка, – пролепетал Петруха.
Ведьма улыбнулась так, что торчащие ее как попало клыки разъехались к ушам, но улыбка вышла и не веселая, и не злая, а какая-то тихая и уставшая.
Старуха посмотрела кругом себя, подошла к печке, сунула руку в пламя и достала откуда-то из горнила камешек льда. Между пальцев лед превратился в змейку, и она юркнула под трухлявую одежду. Ведьма покосилась на музыканта, потом на его добро на кровати.