Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Тем временем дела житейские у литератора Чуковского шли из ряда вон плохо. После тяжелой зимы наступившая весна усилила мучения. Ослабленный от постоянного голода организм, угрызения совести, горечь оттого, что не получается достойно содержать семью, которая голодает (недаром годы спустя это аукнется в сказке, когда дети попытаются умилостивить кровожадного Бармалея, предложив ему наивысшее с их точки зрения лакомство: «чай с сухарями»), изнуряющая бессонница… И при всем том сутки расписаны по часам, он завален серьезной работой: статьи, переводы, лекции…

Вопреки всему он не может оставить дело, назначенное ему провидением. Вопреки всему он не теряет остроты ощущения своей востребованности и даже, можно сказать, своей миссии.

Это ненарушимое чувство своего места в жизни и преданность избранной профессии были своеобразным компасом, направляющим его деятельность. Постоянно вращаясь в литературной среде Петербурга, он сотрудничает с Горьким, регулярно с ним встречается. 18 апреля 1919 года заносит в дневник: «Решил записывать о Горьком. Я был у него на прошлой неделе два дня подряд – часов по пяти, и он рассказывал мне многое о себе. Ничего подобного в жизни своей я не слыхал. Это в десять раз талантливее его писания. Я слушал зачарованный. Вот «музыкальный» всепонимающий талант.»

Кроме чисто литературных достоинств, в записях Чуковсого обнаруживается его прекрасная память. Вот отрывок из заметки о Толстом, чуть ли не дословно совпадающий с напечатанными позднее воспоминаниями самого Горького:

«Я помню в Крыму – иду я как–то к нему – на небе мелкие тучи, на море маленькие волночки, – иду, смотрю, внизу на берегу среди камней – он. Вдел пальцы снизу в бороду, сидит, глядит. И мне показалось, что и эти волны, и эти тучи – всё это сделал он, что он надо всем этим командир, начальник, да так оно, в сущности, и было. Он – вы подумайте, в Индии о нем в эту минуту думают, в Нью–Йорке спорят, в Кинешме обожают, он самый знаменитый на весь мир человек, одних писем ежедневно получал пуда полтора…»

Очередное испытание – зима двадцатого года. Появившаяся в дневнике фраза: «Две недели полуболен, полусплю» – открывает горькие сетования на недостаточное питание его семьи, на беспрестанные заботы о выживании, о добывании дров, скудных пайков… И всё это зависит от подачек деятелей Петроградского Совета. А сами сидящие там – не бог весть какие важные – советские чиновники между тем совсем не бедствуют и кое–кто из них даже имеет склонность к «хорошей барской жизни». Чуковский записывает: «…еще два года – и эти пролетарии сами попросят – ресторанов, кокоток, поваров…»

Какое, однако, верное предчувствие НЭП–а!

В первой половине февраля он оставляет в дневнике описание типичного дня, проведенного в работе и беспрерывной беготне по визитам, заседаниям, лекциям и прожитого в мучениях, о которых между делом роняет фразы:

«Где–то как далекая мечта – мерещится день, когда я мог бы прочитать книжку для себя самого или просто посидеть с детьми…»;

«…ем хлеб, который мне дал Самобытник, пролетарский поэт. Хлеб оказывается зацветший, меня тошнит.»;

«От голода у меня мутится голова, я почти в обмороке».

В февральские дни в Петрограде свирепствует сыпной тиф, уносящий горожан сотнями. И вдруг… в этой атмосфере безнадежности, отчаянного положения – как озарение, как весть, ниспосланная свыше, – после упоминания, что пайкá «никакого не дали мне до сих пор»: «Из Балтфлота по сказочно – прекрасной Дворцовой площади иду к Каплуну1: месяц пронзительный, весенний, небо зеленое, сладострастное, лужи – силуэты Зимнего дворца, Адмиралтейства, деревьев – и звезды, очень редкие – и как будто впервые понимаешь, что такое жизнь, музыка, Бог.»

Дворцовая пощадь упомянута не случайно. Мотаясь по разным адресам из одного конца города в другой, чаще всего он преодолевал большие расстояния пешком. Так в связи с собранием у издателя Гржебина (Горький, Блок, Гумилев, Замятин и другие) на Потемкинской, 7 (рядом с Таврическим садом – обстоятельство, тут же навевающее аллюзию: «Я к Таврическому саду, перепрыгнул чрез ограду…») Чуковский записывает: «После заседания я (бегом, бегом) на Васильевский Остров на 11 линию – в Морской корпус – там прочитал лекцию и (бегом, бегом) назад – черт знает какую даль!.. Из–за пайка! О, если б мне дали месяц – хоть раз за всю мою жизнь – просто сесть и написать то, что мне дорого, то, что я думаю!»

Этот крик души вырвался у него в начале года. Но время шло, а в жизни мало что менялось и в конце этого года он записывает то, что доверяет лишь своему дневнику: «…никакой поддержки, ниоткуда. Одиночество, каторга и – ничего! Живу, смеюсь, бегаю – диккенсовский герой…»

Весьма характерна запись 2 февраля 1921 года: «В своей каторжной маяте – работая за десятерых – для того чтобы накормить 8 человек, которых содержу я один, – я имел утренние часы для себя, только ими и жил. Я ложился в 7–8 часов, вставал в 4 и писал или читал.»

Автор настоящих заметок, переживший голод в детском возрасте во время Отечественной войны кое –что знает о том, что это такое, когда всё тело, кажется, с головы до пят – до дрожи – поглощено одной–единственной мыслью о еде. И всё же ему не хватит никакого воображения, чтобы представить себе ощущения взрослого человека весьма внушительной комплекции, постоянно лишенного нормального питания, количество которого ему требовалось несравнимо большее, чем окружающим. Вспоминается в связи с этим лишь не совсем корректная аналогия с Хемингуэем, в ту же эпоху переживавшим голод в Париже и лукаво отметившим, что пустой желудок чуть ли не помощник в творчестве. Но ситуации, конечно же, несравнимые. Париж тогда не знал таких – к тому же еще и отягченных жестокими зимами – революций, какие обрушились на столицу России.

Спасаясь от голода, Чуковский вместе с художником Добужинским увозят свои семьи в Псковскую губернию – в выделенное властью для Дома Искусств имение Холомки (бывшее владение князей Гагариных). Городской, можно сказать, свежий интеллигент Чуковский записывает впечатления от сельской жизни: «Вообще, я на 4–м десятке открыл деревню, впервые увидел русского мужика. И вижу, что в основе это очень правильный жизнеспособный несокрушимый человек, которому никакие революции не страшны. Главная его сила – доброта. Я никогда не видел столько по–настоящему добрых людей, как в эти три дня. Баба подарила княгине Гагариной валенки: на, возьми Христа ради. Сторож у Гагариных – сейчас из Парголова. «Было у меня пуда два хлеба, солдаты просили, я и давал; всю картошку отдал и сам стал голодать». А какой язык, какие слова…»

Реакция Чуковского объяснима. Прогремевшая в столицах революция еще не проникла основательно в провинции, деревня еще оставалась во многом прежней. Страшное еще было впереди.

«Хочу записать о Софье Андр. Гагариной… Обожают С.А. мужики очень. Она говорит не мужики, а деревенские. Они зовут ее княж́на, княгинька и Сонька. Она для них свой человек, и то, что она пострадала, сделало ее близкой и понятной для всех.»

«Какой изумительный возница – вез меня и Добужинского в Порхов. «Вы такие образованные люди, доброкачественные люди, и как вы меж собою уважительно, и я вам молока – не за деньги, а так! и гороховой муки!» – словом, нежный, синеглазый, простодушный. Зовут его Федор Иванович. Был он в Питере – погнал «наш товарищ Троцкий». И опять то же самое: отдал весь свой хлеб – солдатам. Я жую, а они глядят. Я и отрезал, и маслом намазал. Так один даже заплакал. Другие за деньги продавали, а я – Христос с ним!»

Удалось Чуковскому повидать и деревенскую свадьбу, в которой было всё – как в старину. И вот так, оторвавшись от суровых городских реалий и наблюдая деревенский «крепкий быт», он уверовал в несокрушимость России.

вернуться

1

Чиновник управления Петросовета.

4
{"b":"900688","o":1}