Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Жизнь продолжается: рождаются и растут дети, неизменно рядом любимая жена и мать – и над всем главенствует его дело, лишившись которого он просто не смог бы жить. Но, с другой стороны, именно профессия литератора и кормила всех: подобно семье Достоевского, его семья жила заработками от трудов писателя.

Но бывало и так, что, отвлекшись от основных своих занятий, он писал и для собственных детей, так или иначе побуждавших его к созданию подлинных шедевров, на которых впоследствии вырастет в стране не одно поколение. Тут история повторялась, если вспомнить похожие яркие случаи из всемирной литературы: Стивенсон («Остров сокровищ»), Кэролл («Алиса в стране чудес»), Линдгрен («Пэппи длинный чулок»). Как и в приведенных примерах, когда какой–нибудь самый простой, обыденный повод давал толчок к работе мысли гения, – в семье Чуковского виновницей создания шедевра могла послужить семейная беда: первенец, четырехлетний сын Коля всё время упрямо не желал мыть руки и, должно быть, из–за этого получил острую инфекцию. Несомненно, случай этот запал в душу отца, чтобы позднее отозваться появлением знаменитого «Мойдодыра», призванного вразумить всякого «неумытого поросёнка».

И сквозь все нелегкие годы потрясений – первой мировой войны, революции – оставался неизменным интерес к творчеству Чехова. Случалось, что при одном упоминании его имени, он мчался на зов, но впоследствии приходилось жалеть, разочаровываться.

Но прежде чем коснуться одного такого эпизода, необходимо вернуться назад – в девяностые годы века девятнадцатого, когда по щедрости своей души, по неизменной, неизлечимой привычке творить добрые дела Антон Павлович Чехов довольно долго переписывался с Шавровой, искренне пытаясь помочь ей по – настоящему овладеть писательским ремеслом. И – как нередко у него это бывало – наставления мастера окрашены юмором (Чехов пишет о присланной ему рукописи рассказа): «Ум, хотя бы семинарский, блестит ярче, чем лысина, а Вы лысину заметили и подчеркнули, а ум бросили за борт. Вы заметили также и подчеркнули, что толстый человек – бррр! – выделяет из себя какой–то жир, но совершенно упустили из виду, что он профессор, т.е. что он несколько лет думал и делал что–то такое, что поставило его выше миллионов людей, выше всех Верочек и таганрогских гречанок, выше всяких обедов и вин. У Ноя было три сына: Сим, Хам и, кажется, Афет. Хам заметил только, что отец его пьяница, и совершенно упустил из виду, что Ной гениален, что он построил ковчег и спас мир. Пишущие не должны подражать Хаму.»

Много позже в другом письме Чехов пишет этой уже неоднократно публиковавшейся писательнице: «В Ваших повестях есть ум, есть талант, есть беллетристика, но недостаточно искусства. Вы правильно лепите фигуру, но не пластично. Вы не хотите или ленитесь удалить резцом всё лишнее. Ведь сделать из мрамора лицо, это значит удалить из этого куска то, что не есть лицо.»

И вот – уже после совершившейся революции – посетив по ее зову здравствующую адресатку Чехова, Чуковский испытал настоящий шок. Расстроенный, он оставляет в дневнике запись, которую, быть может, и приводить здесь не следовало, если бы она не была уже опубликована. Он пишет, что был у «той самой Е.М., которой Чехов писал столько писем. Это раскрашенная, слезливая, льстивая дама, – очень жалкая… никакого Чехова я не видал, а было всё античеховское. Я сорвался с места и сейчас же ушел. Она врала мне про нищету, а у самой бриллианты, горничная и пр. Какие ужасные статуэтки, – гипсовые. Всё – фальшь, ложь, вздор, пошлость. Лепетала какую – то сплетню о Тэффи.».

Увы, жизнь безжалостна, расставляя окончательные акценты. Тем более что в застывшем, ледяном зимнем городе правил бал голодный, повсеместно унижающий человеческое достоинство девятнадцатый год.

В эти первые тяжелые послереволюционные годы люди – как никогда раньше – раскрывались в экстремальных условиях жизни и это нашло свое отражение в дневнике Чуковского.

Горький – прямодушный и неоднозначный: часто очень разный, с удовольствием пользующийся некоторым своим актерством; артистичный – то мягкий, то злой, но неизменно добрый к хорошим людям; порой он прост до наивности, порой мудр, как аксакал; пытающийся защитить интеллигенцию перед властью и не чурающийся не только скрывать от нее свои истинные чувства, но и в чем–то подыгрывать сильным мира сего (кстати сказать, от Чуковского он не таится и честно признается в этом, полностью ему доверяя).

Мережковский – суетливый и суетящийся, до тошноты надоедливый, знающий лишь свою особу, не раз выклянчивавший денежное и другое вспомоществование и у Чуковского, и у власти, и у Горького (которому же позднее он и отплатит гнусной подлостью).

Леонид Андреев – едкий, порой завистливый и даже злой, не гнушающийся недостойной сплетней.

Сологуб – самовлюбленный, эгоистичный и недалекий, порой мелкий и просто ничтожный (очень похоже: в нем легко угадываются черты пресловутого «Мелкого беса»).

Гумилев – прямой и увлекающийся, пылкий и отважный в отстаивании своих принципов и никогда не оглядывающийся на то, что и где он говорит.

Блок – педантичный, аккуратный в любой работе; должно быть, как и всякий большой поэт, – не от мира сего и мыслящий неординарно, нередко погруженный в себя, отрешенный, но отнюдь не стоящ́ий в стороне от актуальных событий.

Амфитеатров – человек таланта небольшого, но амбициозный, двуличный, фальшивый – «дешевый и пошлый», как написал о нем Чуковский (Театров, одним словом).

Маяковский – «верный и надежный человек».

Замятин – самолюбив сверх меры, обидчив, злопамятен и в ослеплении несправедлив и мстителен (пожалуй, лишь с Чуковским он и был искренен).

Несмотря на тяжкие условия существования творческих работников, литературная жизнь в Петрограде не умирает. Всё здесь так или иначе держится на авторитете Горького: он и наставник, и организатор, и влиятельный помощник во всевозможных нуждах и проблемах, и связующее звено с властями, и защитник от них же – все нити сходятся к нему. Трудно представить себе, что творилось бы в той обстановке не будь его судьбоносного во всё вмешательства.

Вместе с другими литераторами Чуковский принимает участие во многих мероприятиях. И в целом отношение к нему коллег благожелательное, среди них он отвоевал некое особое место, чему способствовали его взгляды на искусство. Однажды в разговоре с Горьким он сформулировал свое кредо в творчестве литературного критика: «мне приятнее писать о писателе… не как о деятеле планетарного искусства, а как о самом по себе, стоящем вне школ, направлений, – как о единственной, не повторяющейся в мире душе…»

25 марта на заседании «Всемирной Литературы» произошло знаменательное событие, о котором на следующий день оставили записи – каждый в своем дневнике – и Блок, и Чуковский. В том и другом случае описание происшедшего поразительно совпадает даже в деталях. А событие это – сделанный Блоком доклад о Гейне, в котором – как записано в его дневнике – он затронул «тему о крушении гуманизма и либерализма» (при этом в дневнике Блок отметил сочувствие к докладу со стороны Чуковского). Горький взволновался и нашел в докладе, как он сказал, «много пророческого», чем вызвал возмущенные выпады со стороны критика Волынского, яростно бросившегося на защиту либерализма.

Как ни странно, никто из присутствовавших писателей, критиков, литературоведов не вспомнил, что это самое крушение уже предсказано Достоевским (его роман «Бесы» – чем не пророчество?). Но провидческие предсказания Достоевского в свое время были обращены в будущее, тогда как для Блока оно уже наступило. И, судя по всему, его поэму «Двенадцать» (разве она не о крушении гуманизма?) не понял никто: ни белые, воспринявшие ее как предательский гимн революции, ни красные, углядевшие в поэме именно этот гимн.

3
{"b":"900688","o":1}