И вот уже, после того как пролистал популярный журнал, появился у меня на последних двух-трех страницах, этот нудный повествовательный стиль, нудного журнального активиста, умиленного своей способностью писать буквами слова. Как бацилла прилипучий.
После сияющего светом океанского барка, я окунул себя в болото. Еще одно оправдание держаться от этих, допущенных в популярные журналы с двумя-тремя вещами, в стороне. Наберешься словесных блох и скатишься к их потолкам из просторов полетов по энергетическим полям творения. Бог творил и нам велел.
Еще одно на эту тему. В Санкт- Петербурге, когда мне было двадцать пять, я год мучился над неудавшейся (со злости выкинул ее в окно с пятого этажа, перед побегом в Нью-Йорк) повестью о геологической партии в тайге (я там работал в студенчестве радиометристом, подрабатывал на студенческих каникулах). Сидел над ней в затворничестве год, а потом – заслуженно, как награда себе за это затворничество, после всех мучений, вылез с нею в зубах «в свет», т. е. отправился в мир с вопросом что теперь с ней делать.
Была знакомая Ларка. В тот занятый рукописью год она меня навещала, и искреннейшим образом понять не могла как я так живу, никуда не вылезая. Спрашивала, сердечно, что она для меня может сделать? И тут я сказал правду: не знаю в родном городе ни пишущих, чтоб интересно, ни рисующих, чтоб неординарно. Ага, сказала Ларка, – их называют нон-конформисты, их только что начали сажать по тюрьмам и психушкам. Так я к ним попал. Ларка позвонила от меня какому-то экспериментирующему режиссеру, он позвонил диссидентствующему Коке, а Кока – поэту из Союза писателей Вите. Ему-то я и отдал повесть на прочтение. А он отнес в «Юность», потому что «учуял живой пульс». А «Юность», надо полагать, с менее тонким нюхом. Не учуяла. В это время в Питере громили выставки художников нон-конформистов.
Мне с ними было хорошо. Меня опекали. Я, на волне этого энергетического подъема, написал еще одну повесть – об альпинистах и скалолазах. И выбросил в окно в двор-колодец, все тот же. Пусть будет двойной снежный покров.
Так я вылез в общение. Ларка, которая раньше не наблюдала, чтобы я куда-нибудь выползал из дому кроме как за кофе с булочкой, разахалась: «Ну ты даешь, сидел-сидел – и вдруг проснулся». И добавила: «И откуда ты таких людей-то знаешь. Мне и то не по зубам».
Тут и я, в свою очередь, начал тихонько про себя удивляться – а почему мне так легко и открыто объявляют, что за дерьмо меня считают?
Ларка считала себя человеком кастовым. Каста поклонниц. Наложниц известных актеров. Изнурительный труд ожидания конца спектакля, в любую непогоду, с шансом быть на сегодня отвергнутой, обойденной конкурентками. Глава маленькой банды охотниц за снисхождение красивых и таинственных мира сего, наделенных судьбой быть в центре внимания человечества.
На гастролях они путешествовали вслед за труппой, выкрикивая восторги во время спектакля и поднося цветы у служебного входа после. Ларке достался красавец на вторых ролях, и эта любовь была безумной. Она стоила Ларке пяти абортов, потому что красавец не считал нужным предохраняться ни с кем, кроме жены. Развести их Ларке не удалось. Но лучи его слабой славы согревали Ларку и давали ощущение какого-то суррогата ПРИНАДЛЕЖНОСТИ.
По мнению Ларки, я не принадлежал. И мой быстрый контакт с теми, кто, по ее мнению, принадлежал, очень ее удивил. Оказывается, я там был давно и прочно дома. И не имело значения сколько лет я хранил себя в уединении.
А теперь вдруг опять Роберта. Ворвалась ночной бабочкой и, освещая меня в полутьме сверканием белков, заявила о своем презрении. Все то же самое: «На что ты надеешься?» – выкрик мне в лицо. – «Бездельник, который лжет самому себе, что он – писатель». «Ты не способен содержать собственную женщину».
В Италии, в Ладисполи – перевалочный пункт для эмигрантов на пути в Америку – меня, бездомного, пригрела женатая пара: немец и итальянка. Я не только жил в их шикарном кондоминиуме с террассой на море, но и раскатывал на их серебряном БМВ и учился водить небольшую яхту. Мы гоняли на водных лыжах на виду у набитого эмигрантами пляжа, и эмигранты меня дружно ненавидели. Прирожденный волк-одиночка, я этого даже и не замечал, пока не набрали звук вслед мне злобные реплики, и я понял, что опять из стаи был кем-то выделен.
Господи, может, это ты меня пожизненно выделил на одиночное выживание, чтобы я смог высказаться по-своему?
Ура, пришел этот священный момент, когда я «закончил» нечто на пятидесяти страницах и вылез из норы, щурясь на яркий свет, с манускриптом в зубах. И отправился в маленькое нью-йоркское русское издательство. Маленький, кругленький русский издатель, как выразился о нем Кока, «в прошлом одесский биндюжник», а ныне американский предприниматель, сказал мне, что печатает только профессионалов, т.е. людей с именем.
И я отправился «человек без имени» в Центральный парк посидеть на скамеечке, причаститься к миру сему, ибо оказался географически рядом.
Вернулся домой. Забрался в кровать.
Мне снилась злая цепочка снов, предрекающих мне гибель раннюю с жизнью неоправданной. Как пустая костяшка домино. Что такого особенного было мною сделано из выражения себя в мире, где надо в конце понять зачем пришел в начале, а в промежутке вслепую подчиняться внутреннему драйву, и без отлучек. За самоволку есть расплата. Для меня это – депрессия.
Реминисценция. Полет, наверное с десяток метров, выброшенных рукописей в Санкт-Петербурге, перед отъездом в Штаты. Вид с пятого этажа – внутренний двор, укрытый как снегом разнесенными ветром по асфальту листами бумаги из сваленных в огромную мусорную бочку многострадальных дневников и манускриптов. В ночь перед отлетом навсегда. А утром – взгляд в окно! – О Боже! Пусть ходят по моим дневникам ненавидимые мной соседи и соседки. Наплевать. Теперь на все наплевать. Закрыл занавеску и отвернулся от окна. «Пусто-пусто».
Мое санкт-петербургское плодородие увенчалось крохами в самиздате.
Последняя песнь на родине угодила в КГБ. Повесть о ленинградских отражениях. Я бродяжничал по мокрому от дождей венецианскому городу и коллекционировал их, и фантазировал о них. Я ими бредил.
Был друг. Славка. Погиб от водки. Не захотел со мной уехать. Я ему оставил фотопленку с «Отражением». Он попросил кого-то из заморских гостей прихватить на обратном пути мою пленочку. Самолет в Швецию задержали, заморского гостя допрашивали, просили назвать имя автора повести. Я уже был в Италии. Человек не назвал ни меня, ни Славку. Добрая ему память и счастливых лет жизни в благословенной Швеции. Написал мне письмо и рассказал как ему не удалось. Самолет задержали на тридцать минут, пока велся допрос шведа. Пригрозили не пустить больше в страну, отпустили. Без пленки. Пленка моя была обвинена в антисоветчине. Ничего такого не знаю и не понимаю. И какое мне дело до всяких «анти». Вся моя жизнь – антименя.
В Нью-Йорке я нашел и составил себе новую коллекцию отражений. И звезда в ней – антимир старого порта на Южной улице, с его речным калейдоскопом анти-яхт и анти-небоскребов, и о нем я сочинил «Семнадцатый пирс». Там, на Променаде, я купил на мелочь из кармана чашку кофе и помянул алкаша и поэта, никому не известного Славку.
Сидит занозой в голове вопрос ко мне участливой Козьмин: «Ну зачем ты издеваешься над самим собой?»
Энигма эта мучила меня много лет, прежде чем пришел ответ: «Да для того, чтобы выжать из своей ленивой, готовой поддаться на ласку натуры все, что можно».
История моей строчки
Чего я так огорчаюсь, что жизнь для меня наслаждение мучением? Вернее, чего я так удивляюсь?
В лекциях по «Wicca» говорится о том, что эмоция – drive, на котором мы переправляем через себя энергию на «target» (цель).
Можно считать, что этот огромный драйв присутствовал во мне с того дня, как я на свет объявился с целью писать рассказы.
Четкое видение таргета – это тренировка на длительную концентрацию.