Литмир - Электронная Библиотека

А ведь я снимал и снимал без конца, по многу часов отбирал один единственный кадр из нескольких пленок, ретушировал, резал. Мог ли я найти способ выражения того, к чему стремился? Существовала ли возможность соединить обычно другими не соединяемое, не пытался ли я бесплодно слить алгебру с гармонией. Или я был Мюнгхаузеном, смело фантазирующим о чём-то бесконечно далёком, абсолютно не понятном. Он при этом не видел себя со стороны и довольный собой грелся на солнышке, пока я рыскал по палящей степи и истыкал ноги колючками, часами брёл и стоял в жиже лимана, отдавал себя на съедение мошке, бесконечно проявлял и печатал, что бы большей частью резать и рвать. Результат был в чем-то сходен. Просто Мюнгхаузен, как всякий гротеск, был утрирован.

Я вышел из палатки, услышав рычание львов в африканской ночи, и, когда вернулся к ноутбуку и прочитал предыдущие строки, задумался о том, какая странная ошибка памяти. Ведь к тем дням, о которых пишу, фотографии афалин, охотящихся на мелководье, фотографии, в которых блики солнца в прозрачной воде и на их темных телах были рисунком с чудным ритмом, и в то же время каждый отобранный кадр был последовательной иллюстрацией этапов охоты черноморских дельфинов, эти фотографии уже лежали в папках, в которых я собирал что-то стоящее, также были отложены их негативы. Но тогда я не понимал пока, что уже в чем-то нашёл, но нашёл нечто отличное от того, что представлялось в воображении. Теперь знаю хорошо, эти фото не только дали мне дальнейшую дорогу, когда минули годы, но и были началом моего стиля, хотя я во многом ушёл впоследствии от принципов, по которым они были сделаны. Теперь для меня безусловно – упорный поиск всегда выше пустой болтовни. И если бы не было тысяч неудачных снимков, не было бы и моих афалин, и Мюнгхаузен не мог быть пародией на меня, лишь смутно казался ею, когда я тонул в отчаяньи и сомнениях, когда поддавшись страху бесконечных неудач, а также лени и привычке слушать, становился сточной канавой льющихся с его уст банальностей и трафаретов, льющихся с апломбом, достойным мировых открытий и духовных откровений.

Но эти воспоминания столь живы для меня, мне так легко погрузиться в них, я так часто настолько попадаю в их плен, хотя все это далёко позади, что невольно начинаю думать и чувствовать, как думал и чувствовал тогда. Эти воспоминания стали для меня наваждением. Оттого провожу за ноутбуком уже которую ночь.

В то утро желание избежать встречи с Мюнгхаузеном было необычайно сильным и острым, мне казалось, потому, что мы понимали – больше сюда не вернёмся, и хотелось сделать максимально много снимков. Не обнаружив даже намека на присутствие Мюнгхаузена в типичных для него местах, я почувствовал себя окрылённым и, уже не прячась, зашагал к морю по тропинке, шедшей мимо разбросанных маленьких камней, участков красной глины и зарослей колючек.

День начался необыкновенно удачно. Вероятно, Мюнгхаузена успела на что-то запрячь жена до того, как сумел улизнуть. Путь на перешеек был свободен. Я, облегченно вздыхая, повернул за большую золотистую скалку. Перешеек и аллея маслин, закрывавшая собой лиман, должны были открыться моему взору. И – пришла сильнейшая досада. За скалкой был не Мюнгхаузен. За скалкой были люди, которых никогда не видел раньше.

Она сидела на маленьком стульчике за раскрытым этюдником. В ноздри мне ударил запах масляных красок и ещё чего-то резкого и грубого, пожалуй что, солярки. Палитра и картон, на котором она писала, были залиты солнцем, что неправильно, насколько мне доводилось об этом читать. По всей видимости, она не была профессионалом, хотя ей явно было за тридцать, если не больше. У неё были широкие плечи, которым мог позавидовать мужчина. Губы ее были напряженно и недовольно сжаты. Когда я показался, она сделал мазок, который, судя по всему, ей не понравился, – сильнее сжала губы, и при этом посмотрела на меня. Я вызвал у нее явно те же чувства, что у меня – их присутствие. Невольно, я скользнул беглым взглядом по этюду и сразу же ухватил – мазки были резкими и грубыми, прямо скажем ученическими, но открытые цвета действовали очень мощно. Она передавала каким-то образом нечто от перешейка, уходящего вдаль и залитого утренним солнцем. Я ощутил даже море и небо над маслинами, хотя они были еще жёлтым картоном с несколькими небрежными штрихами углём.

Меня обожгли ревность и обида.

Потом я столкнулся глазами с ним. Он лежал рядом на подстилке, но был полностью в тени скалки. Как бы приветствуя меня, приподнялся на локтях. В отличие от нее широко и радушно улыбался, будто валялся здесь исключительно для того, что бы дождаться встречи со мной. Худой, лысоватый, с белой кожей очевидно, крайне чувствительной. Я почувствовал абсурдное замешательство, затем крайнее раздражение.

Не пошел по верхней тропинке мимо них, а торопливо стал спускаться к морю. Я был обескуражен. Чувствовал нелепую обиду. Честно говоря, люди особенно не жаловали эти места. Пляж вдоль перешейка не был удобным, можно сказать его просто не было, ходить по перешейку было тяжело – камни и глина, колючки и корни маслин. Здесь не бывало абсолютно безлюдно, как буквально в двух километрах рядом в степи. Сюда ходили рыбаки и ловцы мидий, чудаки, на которых охотился Мюнгхаузен, местные в сезон на пикники с кострами, чтобы не сидеть рядом с отдыхающими, маленькие группки молодежи, оставлявшие после себя использованные шприцы. Но всё же в утреннее время тут было пустынно, рыбаки тихо сидели у берега или в море, в своих лодчонках. И потом сюда никто не ходил снимать или рисовать. Кроме меня. Они забрались в места, принадлежащие только мне. И она смогла какими-то неумелыми мазками, выложить передо мной перешеек, чтобы даже глина сверкала на утреннем солнце.

Я испытываю невыразимое ревнивое чувство к живописи. Мои родители никогда ничем по-настоящему не интересовались, кроме эволюционной биологии. Но у них было заведено периодически ходить в театры, на концерты классической музыки, в музеи, ездить на экскурсии. Так было положено «интеллигентным» людям. Меня, естественно, таскали с собой. Отец, видя на картинах животных, рассуждал правильно или неправильно изображены, какой мотив их поведения получил отражение. Его любимой картиной было полотно Тьеполо, хранящееся в Одесском музее, посвященное какому-то античному сюжету, герои которого теряются где-то на заднем плане, а центр занимает большая группа козлов. Мама смотрела картины долго и молча. Почему-то я любил больше смотреть картины вместе с ней, хотя обожал, когда отец рассказывает о зверях. Может быть потому, что на его импровизированные лекции обращали негативное внимание другие ценители искусства, не согласные с тем, что главной значимостью шедевров была анималистика. Я хорошо помню, как на одной из экскурсий с заездом в районный музей какого-то подмосковного города ходил вслед за мамой и рассматривал картины. Первое посещение Третьяковки запомнилось только тем, что долго зимой стояли в очереди перед входом, и у меня замерзли ноги.

Мы много ездили в такие места, где я видел природу ещё почти не тронутой человеком, я понимал, природа бесконечно прекрасней любых изображений. Когда стал снимать, смотрел на художников свысока, фото, безусловно, точнее передаёт первозданную красоту. Я был ребенком.

В подростковом возрасте захотел достичь совершенства в съёмке. Мне обещали «Зоркий» и в шестнадцать лет его получил, я выпрашивал себе кинокамеру. Меня стала самым серьёзным образом интересовать композиция. Даже в учебниках по фото рассматривались в качестве примеров композиции картин. Я начал ходить по музеям самостоятельно. Очень долго разбирал каждый фрагмент картины, показавшейся мне композиционно интересной, даже зарисовывал общий план в блокнот.

Не помню точно, в какой момент я стал видеть. Помню своё потрясение.

Они совсем не стремились точно отобразить природу. Наоборот, намеренно упрощали её. Отбрасывали всё лишнее. Пользовались цветами, которых в природе в чистом виде почти нет, и пользовались ими открыто и смело.

8
{"b":"899565","o":1}