Литмир - Электронная Библиотека

Первым интересным был Рома, возился на корточках над пламенем, я узнал его со спины. Меня передёрнуло.

Мозгов у Ромы было совсем немного, возможно, он недалеко ушёл от клинического идиотизма. Но не это вызывало отвращение. Он ловил чаек, самых крупных, которых местные называли «мартынами». Подманивал мясом мидий к нехитрым силкам, вроде лассо, зарытым в песок. Внезапно затягивал петли на их лапках, находясь метрах в пяти. Они громко кричали и бились, пытаясь вырваться и улететь. Он подтягивал их к себе и глушил толстой палкой, иногда промахиваясь и ударяя несколько раз. Иногда, сразу попадал и насмерть перебивал позвонок или разбивал голову. Иногда лишь оглушал, тогда затем сворачивал шею. Голыми руками. Примерно за год до этих событий я наблюдал всю картину. Не смог остановить его. Не смог уйти. Не убил его после всего. Смотрел всё до конца, потом так же тихо скрылся, он меня не заметил. Я видел ещё подростком, как волки поедают оленёнка живым. Как мать бросает слабого оленёнка, спасаясь сама.

Рома часто жарил чаек на костре, ел их и угощал всех желающих. Я отказывался наотрез. Вообще-то, я тогда не плохо относился к курице и индейке, перестал есть мясо совсем гораздо позже, уже в Австралии. Я сам ловил мидий, рапанов и рыбу, мне приходилась даже разделывать крупных рыбин, едва заглушив. Но я не мог представить себе – есть мясо диких зверей и птиц. Никогда не употреблял в пищу дичь. Хотя мой отец, при всей любви к парнокопытным, каждый вид знал на вкус, злился даже, что я отказываюсь их есть. Смеялся над моей ненавистью к чучелам. Охотники и егеря в моем детстве были нашими частыми спутниками, некоторые из экспедиций без их помощи не состоялись бы. Хотя многие из них были надежными товарищами, в основном прекрасно относились ко мне – ребенку, подростку, я чувствовал к охотникам и егерям тайную неприязнь. Но ни один из них не вызывал у меня такого отвращения, как Рома.

С Ромой я был знаком благодаря Мюнгхаузену. Рома Мюнгхаузена боготворил. Он каждое лето приезжал сюда и жил в старой, истёртой брезентовой палатке почти у берега, готовя себе пищу на костре, и оставляя продукты своей жизнедеятельности в паре метров от своего нехитрого жилья в зарослях маслин, даже не делая себе труд их зарывать. Не знаю, где он обретался в холодное время, был ли у него какой-то постоянный дом, заработок, откуда брал деньги, чтобы добраться сюда. Кое-кто из посёлка полагал, что он крадёт на их огородах.

Рома был самым преданным слушателем Мюнгхаузена. Слушая, раскрывал рот, не в переносном смысле, а самым натуральным образом, да так широко, что самая мелкая из всех пожранных им чаек могла бы, пожалуй, выбраться из его нутра.

Костёр в такую жару, насколько знал Рому, должен был означать жарку чаек на самодельных вертелах из толстого прута. Но палёным не пахло. Подойдя ближе, я с облегчением не обнаружил убитых птиц. Рома просто ломал сучья и подбрасывал их в пламя. Он любил жечь костры столь же сильно, как сворачивать чайкам шеи. В моих воспоминаниях он либо нырял за мидиями, мелкими крабами или рапанами, либо убивал чаек, либо слушал Мюнгхаузена, либо шёл из своей палатки в кусты, либо жёг костры.

– Привет, Рома, – сказал я.

– Привет, – едва обернувшись, ответил он. Рома говорил очень мало, в основном опираясь на междометья. Молчаливость была его единственным и неоспоримым достоинством.

– Сейчас тебя кое с кем познакомлю, – Мюнгхаузен тянул меня дальше.

Эта парочка была здесь, женщина с широкими плечами, которую я видел за этюдником, и лысоватый, что лежал рядом с ней. Они отдыхали чуть в стороне, в тени, расположившись так, чтобы на них не шёл дым костра.

Её звали Ева. Теперь у меня несколько знакомых, которых зовут Ив, но тогда это была первая увиденная мной живая женщина, которую звали Ева. Его имя было самым банальным и распространённым – Саша.

Раздражаясь от эпитетов, которыми обильно увенчивал нас Мюнгхаузен, представляя друг другу, я рыскал глазами по сторонам. Быстро нашёл два этюда, написанных маслом и определённо пахнущих соляркой, один большой и другой в два раза меньше.

Большой был тот, что она писала, когда я проходил мимо. Свежесть его исчезла. Она записала его очень плотно и, видимо, стремясь сделать более совершенным, уничтожила первоначальную пронзительную живость. Мне стыдно, так стыдно до сих пор – я ощутил мрачную удовлетворенность. К несчастью, второй этюд – просто камни в морской воде – сделанный всего несколькими простыми мазками, был восхитителен. Грубо написанный, он невероятно полно рассказывал о солнце, искрящемся на воде, брызгах волн, упавших на покрытые водорослями валуны, даже о ветре, который никак не мог быть написан красками. Я снова чувствовал зависть и отвращение к себе.

– Вам нравится? – спросил лысоватый Саша, он был очень наблюдателен, и мало что ускользало от его внимания, как я понял позднее.

– Тот, что больше, был лучше вначале. Маленький – превосходный, я никогда не видел ничего подобного, чтоб не в музее, а сделано только что, где-то рядом со мной. – Поверьте, нелёгкое признание, но ложь всегда давалась мне куда трудней.

Сразу после этих слов я стал интересен обоим. Они потянулись ко мне, потянулись буквально, каждый сделал едва уловимое движение мне навстречу. Причиной была не похвала, точнее не столько похвала. Я почувствовал то, что она стремилась передать, они поняли сразу же.

– А мне кажется, наоборот, большая картина такая красивая, вон как выведена каждая чёрточка. А маленькая – ты извини, Ева, – просто краска намазана. У тебя, видно, краски кончались.

У Мюнгхаузена был вид заправского знатока.

Ева улыбнулась. Выражение её лица было скорее мрачным, но когда она улыбалась, откуда изнутри выбиралась шаловливая и проказничающая девочка.

– Да, она написала второй этюд остатком красок на палитре, – примирительно сказал Саша.

«Дубина, ты, дубина», – подумал я о Мюнгхаузене, и невзначай переглянулся с Сашей и Евой. Они думали примерно тоже. Меж нами протянулась какая-то нить, что вскоре стал чувствовать и Мюнгхаузен. В его пространных вставках в общий разговор засквозила обида.

Я успел узнать, что Ева, как и сразу предположил, не была профессионалом. Рисовала с детства, но попробовала всерьёз писать маслом только два года назад.

Но тут она спросила, что я снимаю, и снова стала мне ненавистна. Теперь даже смешно, отчего в те годы сомневался в себе так сильно.

Я постепенно перевёл разговор на другое. Стал думать, как побыстрее откланяться. Завидев, что к нам с моря поднимаются парень и две девушки, те самые девушки, которых я утром видел загорающих полуобнажёнными, уже не откладывал своё бегство ни на минуту. Жена ждёт меня, объяснил я Мюнгхаузену, благоверная которого давно не наделась дождаться его, жара в любом случае спадёт не скоро, и мне не раз приходилось возвращаться домой после утренних съёмок в разгоревшуюся жару.

Мюнгхаузен был малость расстроен, но понимание того, что к нему по своей воле движется новая добыча, скрасило его печаль.

Я зашагал прочь решительно, но низкий, полногрудый, и в то же время притягательно женский голос с почти детскими интонациями, заставил меня обернуться.

– Можно к вашему костру? – Это была русоволосая. Та, чей взгляд заставил меня споткнуться.

Её глаза по-прежнему призывно ждали. Её грудь была прикрыта лёгкой рубашкой, облегающей, пожалуй, слишком плотно. Я снова ощутил сосок под тонкой тканью, мне снова почудилось, как он должен пахнуть. Меня снова бросило в жар, хотя и так стояло жуткое пекло, и всё вокруг почти таяло и плавилось от солнечных лучей.

Я бесповоротно устремился в раскалённую степь. Пот заливал глаза. Мокрая одежда прилипла к телу. Её взгляд и её едва созревшая грудь не оставляли моё воображение.

Девушка, которую видел мельком, безумно возбудила меня, но когда увидел Динару, я понял, что люблю и безумно хочу только её, мою Динару. Вечер и ночь того дня были одними из самых сладостных и упоительных в нашей жизни. Мы оба верим, именно в ту ночь был зачат наш первый сын. Мы не планировали детей из-за нищеты и неопределённости, в которых жили, но он появился вопреки нашим планам и сделал нас счастливыми. Вот какая это была ночь.

10
{"b":"899565","o":1}