– Ну-ка, – сказал он, – давай я тебе ее сперва немного промою, это не больно.
Берта машинально положила ногу на ногу – отчасти чтобы облегчить ему задачу, а отчасти чтобы резко сузить обзор и помешать увидеть лишнее.
– Нет, поставь ногу на место, так будет ловчей. А эту упри мне в бедро, вот так.
Он старательно промыл рану мыльной водой при помощи маленькой губки, потом легкими движениями вытер колено салфеткой, словно больше всего боялся грубым касанием причинить девушке боль. Потом подул на рану, чтобы охладить, очень старательно подул. Теперь, сидя на низкой табуретке, Янес имел приличный обзор: чуть расставленные ноги туго натягивали ткань короткой и узкой юбки, так что ему был хорошо виден треугольный краешек трусов, а при желании увидеть больше он мог всего лишь сдвинуть свое бедро влево, и тогда лежавшая на нем лодыжка Берты тоже покорно отъедет в сторону. Эстебан так и поступил: чуть заметно отвел бедро, и желанная картинка сразу стала доступней его взору – в результате он мог видеть слегка раздвинутые ноги Берты от лодыжек до паха (а также босые ступни); ноги были сильными, крепкими, но ни в коем случае не толстыми, а мускулистыми и довольно длинными, какие часто бывают у американок, – такие ноги сулят наслаждение и приглашают двинуться дальше, поскольку всегда где-то там, в конце, угадывается заветный бугорок (или скорее холмик, или некая пульсирующая выпуклость).
– Так, теперь нужен спирт, сперва, учти, будет щипать, потом гораздо меньше.
Он взял кусок ваты, как следует смочил, чтобы к ране не прилипали волокна, и несколько раз мягко и осторожно провел ватой по коленке. Снова подул, но на самом деле подул чуть выше раны, словно промахнулся или хотел успокоить кожу там, где и без того не щипало. Лицо Берты исказила гримаса боли (она сжала зубы и закусила губы), но щипало и на самом деле недолго. Она чувствовала себя как в детстве, когда взрослые обрабатывали ей порез или царапину. Было приятно снова отдать себя в чьи-то руки, чтобы эти руки делали всякие полезные вещи, не важно какие; очевидно, что-то подобное ощущают мужчины, когда парикмахер проводит бритвой или машинкой по их затылку, и клиентов начинает клонить в сон, или, например, пациенты в кресле у дантиста, когда тот скоблит или чистит ультразвуком зуб, не причиняя боли; или больные на приеме у врача, когда тот выслушивает, средним пальцем постукивает, барабанит или надавливает и спрашивает: “Здесь больно? А здесь? А здесь?” Есть своя приятность в том, чтобы позволять что-то с собой делать и трогать себя, даже если особой радости тебе это не доставляет, даже если это может причинить боль или напугать (не исключено ведь, что парикмахер ненароком порежет тебе кожу, дантист заденет десну или нерв, хирург нахмурится и заподозрит неладное, а мужчина обидит женщину, особенно если она еще совсем неопытная). Берта Исла почувствовала себя окруженной заботой, ей было уютно и хотелось спать – она совсем размякла, пока Янес заклеивал рану на коленке широкой полоской пластыря. Однако, закончив возню с пластырем, он не спешил убрать руки с ноги Берты, что вроде бы пора было сделать, а вместо этого все так же мягко положил обе ладони на внешнюю часть ее бедер, и это напоминало жест, каким кладут руки на плечи другу в знак поддержки – только и всего, или жестом показывая: “Готово. Только и всего”. Но бедра – это не плечи, даже с внешней стороны они совсем не похожи на плечи, совсем ничего общего. Берта никак на это не отреагировала и смотрела на него чуть мутным из-за сонной одури взглядом, смотрела с любопытством из-под чуть приспущенных век, напрасно пытаясь включить в голове сигнал тревоги и вяло призывая на помощь стыдливость, которая обычно являлась незамедлительно; Берта словно чего-то ждала, сама не зная, хочется ей или нет, чтобы он убрал руки, и пыталась угадать, останутся они лежать там же или передвинутся на другое место – например, к внутренней стороне бедер, где они еще меньше похожи на плечи, и там этот жест якобы дружеской поддержки будет выглядеть уже не столь безобидно, а будет означать, что выдержка Янеса имеет предел. Дальнейшее всегда зависит от обстоятельств и от настроя тех, кто участвует в сцене. За целую минуту – долгую минуту – полного молчания, когда ни он, ни она не произнесли ни слова, руки Янеса ни на миллиметр не сдвинулись с места, они спокойно и почти безвольно лежали все там же, не решаясь погладить или сжать ее бедра, – еще немного, и, наверное, будет трудновато отлепить их оттуда, и от его ладоней на коже останутся красные пятна. Глаза бандерильеро, делавшие его лицо таким честным и простодушным, выдержали взгляд ее затуманенных глаз. Сами по себе глаза Эстебана не выдавали его намерений, не предупреждали о следующем шаге, они излучали полное спокойствие. И тем не менее лицо это о многом говорило, и Берта знала, что рано или поздно незнакомец докажет, что она права, – да, он конечно же был незнакомцем, это она понимала твердо, а иначе, скорее всего, даже испытала бы разочарование. Берта заставила себя вспомнить Томаса Невинсона, которого, вне всяких сомнений, любила, любила упрямо и убежденно; но этот день, вернее вечер, вроде бы не имел никакого отношения ни к нему, ни к их любви. Берта никак не могла связать своего далекого возлюбленного, наполовину англичанина, наполовину испанца, с тем, что происходило сейчас в квартире, расположенной неподалеку от площади Лас-Вентас, у молодого человека, который наверняка участвовал в корридах именно на этой арене – или только мечтал поучаствовать – и не стал объяснять ей, что значило выражение “на вольных хлебах”. Она подумала, что к ней до сих пор так и не вернулись ни способность понимать, что происходит вокруг, ни воля; она все еще была оглушена страхом после встречи с “серым” и его конем, или после участия в запрещенной акции, или после зрелища полицейской расправы, или после всего этого вместе взятого. А ведь нет ничего удобнее, чем убедить себя, что ты лишилась воли, что ты, мягко покачиваясь, скользишь по волнам, ветер гонит тебя то туда, то сюда, и можно целиком довериться течению; или скажем иначе: еще лучше убедить себя, будто свою волю ты вручила кому-то другому и только ему теперь предстоит решить, что случится дальше.
Но тут Эстебан Янес – все с тем же выражением лица и по-прежнему глядя ей в глаза, словно желая поймать малейшую искру протеста или намек на отказ, чтобы тотчас дать задний ход, – в конце этой самой минуты рискнул сделать следующий шаг, то есть повел себя, как и подобает решительному и дерзкому мужчине. И в тот же миг раздался смех Берты, обычный ее смех, который очень многим нравился; возможно, ей показалось смешным, что она находится в месте, о котором еще час назад не имела ни малейшего представления; возможно, ее обрадовала мысль, что вот-вот исполнится еще не выраженное словами и толком не осознанное желание, поскольку как желание оно осознается только тогда, когда начинает исполняться. Ответом на смех Берты стала африканская улыбка бандерильеро, которая имела свойство сразу же внушать доверие и отгонять пустые подозрения, но и эта улыбка тоже мгновенно переросла в громкий хохот. Короче, оба они хохотали, пока Янес медленно, но именно этой медлительностью предупреждая о своих намерениях, протянул руку к нежному бугорку, или нежному холмику, скрытому под трусами, а потом легко отодвинул пальцем влажную ткань. Том Невинсон туда никогда не добирался, вернее, в самых рискованных случаях его указательный палец замирал поверх ткани, не смея продолжить эксперимент – из уважения, из страха или из убеждения, что оба они еще слишком молоды и лучше отложить на будущее то, что пугало своей необратимостью. Но плоть Берты требовала своего и теперь, сразу оценив разницу, была рада новому опыту. Из четырех предметов одежды, которые на ней оставались, Берта, уже лежа на диване, очень быстро избавилась еще от трех – уцелел только один, который незачем да и лень было снимать.
II
Время от времени Берта Исла вспоминала Эстебана Янеса – как в первый период своей семейной жизни, который выглядел вполне предсказуемым и нормальным, так и потом, в период совсем ненормальный, когда она не знала, что и думать, не знала, считать своего мужа Тома Невинсона живым или умершим, не знала, дышит ли он тем же земным воздухом, что и она, но только в каком-то далеком и глухом уголке планеты, или никакой воздух ему больше не нужен, так как он изгнан с земли или принят ею, то есть погребен на глубине в несколько метров, а по поверхности ходят наши ноги, и мы беспечно шагаем, не задумываясь, что таится внизу. Возможно, его швырнули в море, или в озеро, или в широкую реку, ведь если нельзя узнать, что стало с телом умершего, появляются новые и новые домыслы, иногда самые абсурдные, мало того, нетрудно вообразить себе даже картину возвращения человека, которого объявили без вести пропавшим. Живого, естественно, а не трупа и не призрака. Призраки, они если и могут кого-нибудь утешить или заинтересовать, то, понятное дело, только людей, тронутых в уме из-за трагической неизвестности или отказа признать очевидное.