– Ты можешь сказать, что я был несправедлив к тебе?
– Нет, господин, – кротко улыбнулся отрок.[13] – Ты осыпал меня милостями, о которых я и мечтать нe смел.
– Можешь ли ты меня укорить в том, что я не доверял тебе?
Захар помнил ночные прогулки с князем по Риму и Мадриду – грязные таверны с крикливыми, но доступными хозяйками и великосветские гостиные с изысканными, но не менее податливыми матронами. Многие тайны намертво связали князя и его холопа.
– Ты всегда доверял мне, господин.
– Сейчас я хочу доверить тебе не только тайну, но и свою жизнь. – Михаил Глинский протянул Захару письмо. – В этой грамоте я прошу милости и обещаю быть королю верным вассалом, если он отпустит мне тяжкие прегрешения. Если Сигизмунд даст тебе охранную грамоту, я возвращаюсь в Вильно. Ты все понял?
– Да.
– Если ты попадешься с письмом к московитам, то меня казнят.
– Понимаю, господин. – Уста Захара обратились в камень.
– А теперь ступай.
Сигизмунд долго не мог поверить в такую удачу. Он готов был не только простить бывшего вассала, но и прибавить к его прежним землям огромную волость, чтобы досадить русскому государю и заполучить назад лучшего воеводу. Не мешкая, он отписал охранную грамоту, которую скрепил личной подписью и королевской печатью.
– Я могу выделить в твое сопровождение большой отряд. – Польский король боялся упустить удачу.
– Мне очень лестно слышать о таком предложении. – Захар поцеловал сухощавую руку Сигизмунда. – Но я вынужден отказаться. Одному легче пробраться через заставы русских полков – я притворюсь перебежчиком, и они меня не тронут.
– Я буду молиться за тебя… и за князя Глинского, – серьезно пообещал король и, махнув рукой, выпроводил холопа за порог.
Захара, приняв за лазутчика, изловили на самой границе. Долго топтали ногами и, помяв изрядно, приволокли к воеводе Ивану Овчине.
– Грамоту нашли при воре, – уверенно оправдывали побои ратники. – Ежели по ней судить, так Михаил Глинский назад в Польшу собрался.
– Так ли это? – выдавил из себя Овчина-Оболенский, дивясь таким вестям.
– Не знаю, – едва пошевелил распухшими губами Захар.
– Грамоту везешь, а что в ней – не ведаешь? Упрямишься, смерд!.. Бить его, пока все в подробностях не расскажет, – распорядился князь.
Захара лупцевали кнутами, распинали на дыбе, обували в раскаленные башмаки, но в ответ слышалось единственное: «Не знаю!» А потом, подустав от упрямства лиходея, Захару на шею навесили чугунное ядро и вместе с другими горемычными отправили в Соловецкий монастырь на вечное заточение.
Михаила повязали на следующий день. Сутки продержали в конюшне на прелой, слежавшейся соломе, а когда в Смоленск прибыл сам Василий Иванович, чтобы глянуть на былую вотчину русских князей, Глинского воткнули лицом прямо в острые носки государевых сапог.
Михаил Львович почувствовал острый запах кожи, потом оторвал лицо от грязи и произнес:
– Будь здравым, государь Василий Иванович.
– Не могу тебе пожелать того же, – грозно глянул великий князь на поверженного холопа. – Получишь ты за свое вероломство по заслугам.
Поднялся Михаил Львович и, стряхнув рукавом прилипшую ко лбу труху, отвечал:
– О вероломстве заговорил, Ирод, только не признаю твоего обвинения. Если бы ты исполнил свои обещания, то не нашел бы более преданного слуги, чем я.
– Ты умрешь, – безучастно объявил государь.
Михаила Глинского свезли на берег Днепра. Здесь, пряча лики от сильного ветра, стояли горожане. Прошел слух, что должен прибыть государь, день назад приехавший в Вязьму, но вместо него караульщики привезли опального князя.
Овчина-Оболенский, приподняв гремучие цепи, закричал в толпу:
– Знаете ли вы о том, как государь любил своего слугу? Как землями его жаловал многими? А только как же он, негодный, отблагодарил своего господина? – Примолк народ. В воздухе повеяло холодом. – Аспидом коварным забрался за пазуху и ядом предательства отравил его сердце. Вот он, изменник, что отринул великую государеву милость на льстивые уговоры латинянина Сигизмунда. А за твое отступничество жалует наш великий князь вот этим подарком! – Воевода бросил в ноги Глинскому тяжелые цепи. – Эй, караульщики, приоденьте Михаила Львовича в железа, пущай согреется, а то с реки ветерок задул.
Руки Глинского стянули железом, ноги обули в чугунные башмаки и, усадив на повозку, тюремным сидельцем повезли в крепость.
Полгода Михаил Львович провел в яме.
Глядя на его неприбранный кафтан, на спутанные от грязи волосья, трудно было поверить, что несколько лет назад он разбил тьму татарскую, мог в величии тягаться с самим Сигизмундом, еще вчера считался самым удачливым русским воеводой, а немцы, признавая заслуги князя, называли его не иначе, как Пан Михаил.
Теперь Глинский, подгоняемый стражей, ходил по улицам Смоленска, который должен был стать частью его вотчины, собирая в медный стакан монеты на свое содержание. А когда хозяйки вместо ломтя хлеба давали сдобный пирог, он искренне радовался этому дару.
Освобождение явилось со стороны императора Священной Римской империи Максимилиана. Прослышав о заточении всеевропейского любимца, он трижды присылал гонцов к Василию Ивановичу с большими дарами: Максимилиан просил отправить Михаила Львовича к императорскому двору, раз князь не сумел прижиться на русской земле. А когда монарх пообещал союз против Польши, Василий повелел снять с Глинского оковы и вернуть прежние вотчины.
ЗАЗНОБА ВЕЛИКОГО КНЯЗЯ
Из России Михаил уезжать не стал. Облюбовав под Москвой Лысую гору, он решил остаться там навсегда.
В доме у Михаила проживала племянница Елена, девица редкой красы. От московских баб, выросших на белых сдобных хлебах, Елена отличалась утонченностью, сравнимой разве что с хрупким побегом, а также кожей преснежной белизны, которая вполне могла бы сойти за изъян, если бы не румяна, что багряным наливом пробивались на округлых скулах.
Княжна, выросшая в Ливонии, по-прежнему не желала снимать с себя иноземного платья, и просторные сорочки боярышень ей казались такими же безвкусными, как мешок, надетый на крестовину чучела.
Ливония, почти лишенная азиатских предрассудков, сделала Елену свободной. Она не умела опускать глаз при разговоре с мужчинами, заразительно смеялась над каждой удачной шуткой. Елена Васильевна отличалась от русских баб не только внешностью – ее меткие замечания и остроты могли оживить и любой постный разговор, и самое вялое застолье.
Елена частенько вспоминала батюшкин двор, где сытные трапезы чередовались с непринужденными беседами, а невинный флирт был так же необходим, как сладкое вино во время трапезы. Там никогда не переводились бродячие артисты, а музыка звучала чаще, чем под высокими сводами Домского собора. Поэты читали стихи, галантные кавалеры объяснялись в любви, а дамы умели терять сознание только от одного прикосновения пальца любимого. Князь Василий писал пьесы и, созвав в замок всю городскую знать, ставил их в домашнем театре, а также сам был непременным участником действа.
От батюшки Елена унаследовала тонкую поэтическую натуру, а от матушки ей перепал изящный профиль с маленьким носиком и янтарный цвет волос.
Десять лет назад, не оправившись от королевской опалы, помер батюшка Елены – князь Василий Глинский. Хозяйство его скоро пришло в захудалость, а немногие слуги, что были при дворе, разбежались.
Михаил Глинский в своем доме пригрел не только племянницу, но и жену брата, которая часто по вечерам тайком наведывалась в княжеские покои, и супружница, смирившись с привязанностью Михаила, терпеливо стала делить мужа со свойственницей.
К Елене Михаил относился как к родной дочери. Ничем не выделял ее среди собственных отпрысков, а когда племянница стала помалу входить в пору девичества, Глинский стал пристальнее всматриваться в соседей, надеясь навсегда породниться с горделивыми и древними московскими родами. Возможно, уже через год Михаил Львович сговорился бы с родителями приглянувшегося молодца, а через два – нянчил бы на коленях чадо любимой племянницы, если б однажды порог княжеского дома не перешагнул сам государь.