Евгений Сухов
Тайная любовь княгини
Часть первая
ЛИТОВСКАЯ КНЯЖНА
ПО ВОЛЕ ГОСУДАРЯ
– Отворяй ворота! – громко стукнув чугунным кольцом в калитку, прокричал великовозрастный детина. Ветер терзал полы его длинного кафтана, которые то и дело отирали заляпанные грязью голенища. – Негоже государевым посыльным на дворе дожидаться.
– Сейчас, родимые, – послышался из-за стены голос монахини-вратницы. – С обедни уже дожидаемся. Как вчерась государь-батюшка весточку послал, так и ждем вас, глаз не сомкнем.
По-особенному ярок был нынешний грозник.[1] Едва солнце скроется за горизонт, а уже обживают небо зореницы, вспыхивая огромными кострами. Но ярче всего полыхала Стожар-звезда, напоминая чудный цветок с красными лепестками, растущий в самой глухомани древнего леса. И цветок этот способен наказать всякого, кто без надобности бьет дикого зверя и топчет колдовскую траву.
А потому к Стожару относились с особой почтительностью: едва вспыхнет звезда, как мужи, сняв шапку, отвешивают глубокий поклон, опасаясь, что она сорвется с черного покрова неба и свалится неразумному за шиворот. Вот тогда непременно жди беды: либо задавит насмерть, либо возгорится упавшая звезда и спалит дотла избу.
Детина глянул на небо, отыскал звезду Стожар и, мысленно попросив удачи в необычном деле, прикрикнул на возничего:
– Чего застыл? Али особой милости дожидаешься? Въезжай в монастырь!
– Но, пошла! – поторопил кобылу совсем юный возничий, и каптана,[2] кособочась, въехала в распахнутые врата монастыря, громко стукнувшись жестким ободом о край ямы. – Чтоб тебя язва взяла, старая! – Длинный, в три хвоста, кнут опустился на широкую спину лошади.
– Игумен-то где? – окликнул вратницу детина. – Сказано ему было, чтоб у порога встречал и поклон отбивал до самой земли. Не каждый день такая гостья жалует!
– Здесь я, батюшка. – Владыка признал в детине конюшего.[3] – Который час жду. Едва в келью прошел, а тут стук за воротами.
– Смотри у меня! – на всякий случай погрозил боярин. – Сам хочу взглянуть, где твоя гостья жить будет. Показывай келью.
– Как скажешь, Иван Федорович. Как только государь наш Василий Иванович гонца с известием прислал, так мы сразу для матушки место подобрали. Подле меня жить будет, – пообещал игумен, – а я-то уж присмотрю за государыней. А вы, монахини, Соломониду Юрьевну под руки ведите.
Игумен поднял фонарь, тот полыхнул яркой зарницей и осветил дорогу в мурованную[4] келью.
Каптана, громыхая расшатанными осями, въехала на монастырский двор и остановилась. Громко скрипя, распахнулась настежь дверца, и, повязанная до самых глаз черным платком, на булыжник сошла женщина. В ее прямой осанке и в горделивой походке чувствовалась порода, и старицы,[5] не избалованные посещением знати, согнулись перед нею так низко, будто встречали самого митрополита.
Инокини бросились к гостье, пытаясь поддержать ее под руки, но женщина, строго глянув на них, изрекла:
– Путь к темнице я уж как-нибудь сама отыщу. – И уверенно зашагала по узенькой тропе в сторону монастырских строений.
Трава благоухала. Запахи мяты и полевых ромашек наполнили воздух, и его аромат напоминал хмельной напиток, который способен будоражить желания, неуместные в женском монастыре.
– Он меня еще узнает, – зло шипела Соломонида, с каждым шагом приближая свое заточение.
– Матушка, – у дверей ее будущего пристанища стоял конюший, – келью с твоим теремом не сравнить, но это куда лучше, чем темница.
– Посмотрим, боярин.
Маленькая красивая голова отставной государыни была упрятана под темный капюшон, подобно тому, как яркая гусеница прячется в безликий кокон. Соломония развязала огромный узел на затылке и выпустила на свободу упругие пряди густых шелковистых волос. Даже сейчас, когда молодость ее была уже позади, великая княгиня не растеряла привлекательности, а в ее очах еще не угас огонь страсти, который, казалось, был куда ярче пламени, бившегося в фонаре инокини.
– Игумену я сказал, чтобы к тебе приставили двух послушниц – они выполнят любую твою волю.
Конюший Овчина-Оболенский подумал о том, что едва ли не впервые рассматривал государыню, не таясь. Чаще приходилось видеть ее лицо украдкой – на богомолье в соборе или на раздаче большой милостыни. А если случалось столкнуться с великой княгиней в полутемных коридорах дворца, то со страху боярин пригибался так низко, что мог видеть только голенища ее сапог и замысловатые вензеля на их носках. Сейчас, когда Соломония в одночасье переродилась из государыни в обыкновенную старицу, он не мог наглядеться на нее. Хороша баба! До великой княгини, всегда отгороженной от челяди множеством мамок и верховных боярынь, он сейчас мог дотянуться рукой и едва удержался от соблазна, чтобы не коснуться ее одежд своей грубой шершавой ладонью.
Государыня лико не отворачивала и взирала на Овчину-Оболенского спокойно и строго, как богоматерь на кающегося грешника.
– Знаю, князь, о том, что ты близок Василию и делитесь вы друг с другом секретами, как две кумушки, столкнувшиеся у колодца. Скажи мне как есть, Иван Федорович, приглядел ли себе любаву муж-государь? Может, обойдется все? Подержит меня малость в монастыре да оттает сердцем? – В черных, словно весенняя распутица, глазах княгини вспыхнул огонек надежды.
– Не обойдется, матушка, – честно ответил Овчина. – Давно он помышлял тебя в монастырь сослать, да никак не решался. Митрополит больно строг, все вторил: «Бог оженил, только он один и может развести». Не скрою, матушка, Василий не единожды говорил, что наследник ему нужен, а Соломонида бездетна. Он послов в Ливонию засылал, среди местных красавиц суженую присматривал. А как митрополит Даниил смилостивился и обещал брак расторгнуть, он тебя и запер.
– Кого ж он вместо меня-то присмотрел? – скривила губы Соломонида.
– Воистину, матушка, не сыскать тебе замену, как бы жарко того великий князь ни желал, – вполне искренне ответствовал боярин.
Соломония вошла в келью, огляделась по сторонам: стены толстые, словно в крепости, а потолок низок и тяжел, как крышка домовины.[6]
– Неужно весь век здесь доживать? – уныло пропела государыня. – А я ведь еще молодая, князь. Ты посмотри на меня, неужно так плоха?
Лампада едва тлела, бросая тускло-желтый свет по сторонам. Полумрак не испортил Соломонию, наоборот – лицо ее как будто приобрело свежесть, а едва различимые морщинки скрывала матовая бледность.
– Хороша, государыня, – признался боярин и едва нашел силы, чтобы отвести взор. – Ну… пойду я. Неблизок путь, до рассвета бы обернуться.
– Постой, – придержала молодца великая княгиня, едва коснувшись его широким рукавом. – Али уже надоела? Посмотри, Иван Федорович, как мне монашеский куколь[7] идет. Ну разве не хороша? – При этом Соломония подняла свою рясу по самые колени.
Ноги у Соломонии оказались длинными и упругими, и она напоминала кобылицу, поставленную в стойло к племенному жеребцу.
«Экое диво! – подумал боярин. – Не всякий раз удавалось разглядеть лико Соломонии, а тут ноги зреть довелось. Господи, дай мне крепости, чтобы воспротивиться проискам дьявола».
Насилу отведя взгляд от полных коленок великой княгини, Овчина-Оболенский уставился на икону, с которой умиротворенно взирала Владимирская Богоматерь.
– Хороша, матушка, слов не сыскать, – не покривил душой Иван Федорович, думая о том, что, ежели была бы Соломония простой девицей, подхватил бы он ее в охапку и подмял бы на жестких нарах.