– Ну?
– Коло двух тыщ…
– Чего?! – крикнул Иван Максимович. Врешь, холоп. Двадцать тыщ велел я! Схоронил, пес! Лжу молвишь.
– Истинно, государь, – заговорил Жданка. – Цены той не дали… Я…
– Врешь, пес! – крикнул Иван Максимович.
Он размахнулся и изо всех сил хватил Жданку по уху. Жданка еле на ногах устоял. Даже пристань закачалась. Орёлка кинулся к хозяину, но Жданка оттолкнул его, повалился в ноги и стукнулся лбом о пристань.
– Помилуй, Иван Максимович! – закричал он. – Как перед истинным. Аль впервой.
– А! Не впервой казну красть – закричал Иван Максимович и так пнул его ногой, что Жданка кубарем покатился по пристани.
Иван Максимович и не взглянул на него. Он повернулся и пошел домой. Крикнул только через плечо:
– Подь в повалушу[5]. Коробья с казной да с грамотками пущай туда несут…
Струговщикам ни слова не сказал, даже не поздоровался. А они, как подвели струг, так и стояли толпой. Ожидали, что хозяин позовет их во двор угощать, как завел старик Строганов.
– Аль и угощенья ноне не будет? – сказал кто-то из них негромко.
– Сунься-ка! – сказал другой. – Вишь, Жданку угостил как.
Толпа тоже примолкла. Один Орёлка с ревом приставал к отцу:
– Батька? Чего он вдарил? Приказчик же ты. Не смеет он.
Жданка молча встал, оттолкнул его, обтер кровь с лица, обернулся к стругу, крикнул подручным, чтоб доставали коробья, а сам, ни на кого не глядя, пошел прямо на людей, точно пьяный. Не поздоровался ни с кем, будто в чужое место приехал.
Орёлка с ревом бежал за ним. Толпа на площади стала расходиться.
– Вот-те и праздник! – сказал кто-то. – Как он его…
– Впервой Жданку-то, – прибавил другой.
– Вовсе озверел, – негромко сказал еще кто-то.
– Держись теперь Жданка.
Понемногу все разошлись. Только струговщики не знали, куда деваться. И спросить было некого. Жданка ушел. Постояли, покачали головами да и побрели на струг, там хоть хлеба по ломтю даст повар да квасу.
Ржавая соль
Перед вечером Анна Ефимовна сидела одна в своей опочивальне. Максим Максимович ушел в собор.
Фрося-кормилица молилась у себя и чулане перед киотом. С тех пор, как выкормила Анну Ефимовну, она не расставалась с ней. Маленькая она была, сухонькая, не выше плеча Анны Ефимовны, а смотрела на нее как на девочку. Ходила за ней по пятам, остерегала. Анна Ефимовна не любила, когда около нее девки болтали и пересмеивались. Оттого в ее горницах жила одна Фрося. Не то, что у Марицы Михайловны, Там было полно сенных девок.
Тихо было на их половине как в монастыре. Анна Ефимовна совсем забылась.
И вдруг шум какой-то в первой горнице, возня. Что там? Драка, что ли? Плачет будто кто. Неужели Фросю кто обидел?
Анна Ефимовна бистро вышла из опочивальни. Глядит – Орёлка, оборванный весь, грязный. Фроська вцепилась ему в плечо, он вырывается. Чуть не колотит ее.
– Вишь, доченька, неслух, – сказала Фрося сердито, – гоню его, а он заладил одно: пусти да пусти к молодой хозяйке.
– Ты чего, Орёлка? – спросила Анна Ефимовна.
– Анна Ефимовна, вели Фроське пустить меня. Расшибся я больно. Ты мне намедни маслица давала, – заговорил Орёлка.
– Чего ж ты мне не сказал, озорник? – рассердилась Фрося. – Я б тебе и сама помазала. В грязи весь вывалялся да к хозяйке и лезешь. Где ты там убился?
Орёлка жалобно глядел на Анну Ефимовну.
– Ну, пусти ты его, Фрося, я погляжу. – Иди, Орёлка.
– Баловство то, доченька. Вишь, озорной парнишка, поучить бы его, а не то что в горницу допускать, – ворчала Фрося.
– Ну, чего ты зашиб? – спросила Анна Ефимовна, переступив порог опочивальни.
Своих детей у Анны Ефимовны не было, так она другой раз Данилку с Орёлкой звала к себе, брала в лес по ягоды или по грибы.
Орёлка молчал.
Анна Ефимовна села па лавку и подозвала его.
– Чего же ревешь? – спросила она. – Созорничал видно, чего?
– Не, Анна Ефимовна, – всхлипывая, зашептал Орёлка и оглянулся на дверь. – Не к тому я… Отодрать, вишь, хозяин сулит.
– Тебя? – спросила Анна Ефимовна.
– Не… батьку мово… – Орёлка опять стал всхлипывать и утирать нос рукавом.
– А, Жданку, – сказала Анна Ефимовна. – Чего же делать станешь? Не угодил, стало быть.
– Ой, мамыньки… Боюся я, – заревел вдруг Орёлка в голос. – Убьет он до смерти…
– Ну, ну, не реви. Не убьет, – сказала Анна Ефимовна.
– Посулился он, – ревел Орёлка, сказал, насмерть запорю.
Он бросился на колени перед Анной Ефимовной и стукнулся рыжей головой об пол:
– Батька послал. На тебя вся надёжа…
– Чего ж сам не пришел? Аль с тобой говорить стану? – сказала Анна Ефимовна.
– Немочно ему, – Орёлка вскочил на ноги, еще раз оглянулся на дверь и зашептал чуть не в самое ухо Анне Ефимовне. – В подклети[6] он, под поварней[7]. Ключница пустила. Сказал, пришла б ты туда, будто доглядеть чего… Государыня, поди ты, Христа ради… Батька мой! Запорет он…
Орёлка опять быстро нырнул и стукнулся головой об пол.
– Ты не бойся, – прибавил он, также быстро вскочив. – Иван Максимович не проведает.
– Дурень ты, Орёлка, – сказала Анна Ефимовна сердито. – Мне что Иван Максимович. Чай, я не холопка. Ладно. Скажи – приду. Беги отсель.
Орёлка кивнул, повернулся, выбежал из комнаты и вихрем пронесся мимо Фроси. Она только покачала головой и вошла в опочивальню. Анна Ефимовна накидывала темный убрус.
– Ты куда, доченька?
– В подклеть. Ключница даве молвила – от капусты будто дух нехороший пошел, надобно доглядеть…
Анна Ефимовна прошла через двор в поварню. Ключница уж ждала ее там с фонарем.
Она подняла погребицу и посветила Анне Ефимовне по темной лестнице.
На Анну Ефимовну так и пахнуло сыростью: капустой запахло, чесноком, медом и еще чем-то. Большая подклеть была вся заставлена. Бочки, ящики, коробья с кызылбашскими[8] сластями, лукошки с яйцами, мешки с мукой, с крупами, – все для хозяйского обихода.
– А Жданка-то где? – тихо сказала Анна Ефимовна, садясь на ящик.
– Тут я, государыня.
Из темного угла выступил Жданка. Ключница посветила на него. Пожалуй, Анна Ефимовна и не узнала бы его. За один день точно на десять лет постарел. Высокий он был, чуть повыше Ивана Максимовича, плечистый и лицом даже на него немного похож, тоже белый, румяный, и глаза веселые. А теперь сгорбился весь, серый стал, волоса вскосматились, лицо перекосило. Левый глаз совсем запух. Кругом черно, точно дегтем смазано.
– Ну, и расписал тебя Иван Максимыч, – сказала Анна Ефимовна. Чем прогневил его? Сказывай.
– Нет моей вины, матушка, Анна Ефимовна, видит бог. Как родителю покойному радел, так и Ивану Максимычу. Со всем усердием.
– Чего ж осерчал он?
– Соль-де продешевил.
– Чего ж продешевил?
– Эх ты, матерь божья! Да не продешевил я, Анна Ефимовна, вот те Христос! Дай ты мне, матушка, по ряду все сказать, как дело было.
– Сказывай, затем и пришла.
– Ну вот, стало быть, как сбирался я, мне Иван Максимович наказывал, чтоб по пяти алтын[9] пуд продавал, не мене. Как при родителе покойном. Ну, плывем мы, стало быть, караваном, соли везу полтораста тыщ пудов. На Коломну сплыли. Пошел я к покупщикам своим, к Грибуниным да к Полуяновым. А они, как увидали меня, и ну меня лаять: «Ах, ты, – кричат, – вычегоцкий вор. Ты чего нам летошний год эку погань всучил! Мы-де на ей вот какой убыток взяли. Мы, мол, к вам в память родителя, Максима Яковлевича. А вы-де против нас, выходит, воры!» Застрамили не знал, куды глаза девать. Пришли на берег – на караван и глядеть не хотят. Стал это Грибунин Прокл, избочась. Кричит: «Пори мех! Не берем без того!» А я им: «Вы чего, аль без ума вовсе? То мне на всю Коломну сором. Нет моего согласу. Другим повезу, продам». А тут струговщики, черти, приступили: «Подавай, – кричат, расчет. До Коломны рядились! Но везем дале!» Ох, Анна Ефимовна, чего и было-то! Ровно бес вертелся. С струговщиками расчесться нечем. В мошне пустым-пусто. А те, Полуянов да Грибунин, стоят, хохочут: «Вишь-де купец-богатей, покуль до расчету! Чего кочевряжишься? Пори-де мех, без того не берем». Ну, перекрестился я, велел сволочь меха два на берег да вспороть. Вспороли, ссыпали. Ух! Матушка, Анна Ефимовна! Чего и было тут! Пинают, на кучу валят. Кричат: «Сам, мол, жри тую погань! Аль, мол, замест соли навозом торговать почали? Куда с ей сунешься?» Дают полтора алтына, да и то кланяться велят. Замест пяти-то!