Габриэль обошла меня и встала, упершись руками в бока. В школьной форме она всегда выглядела как девочка с первой парты, которая знает ответ на любой вопрос и никогда не дает списывать. По идеально выглаженному мамой воротничку струились полураспущенные волосы. Большая заколка в форме рождественского пряника не позволяла им распасться окончательно.
– Идем, – сказала сестра. – Я кое-что нашла.
Не то чтобы у меня были другие планы.
Габриэль повела нас в прошлые ряды – недельной, затем месячной давности. Нарастал грохот волн, хруст заснеженных льдин.
– Помнишь, как отец любил говорить? Мы потомки и победителей, и проигравших. В руках таких людей – этическое будущее мира.
Я не ответил, слушая, как в телевизорах разрушался океан.
– О чем ты думаешь?
– О том, что я трус.
Габриэль фыркнула. Ей не нравилось дружить с трусами.
– И был им, сколько себя помню. И что бы ни происходило, моим первым желанием всегда будет трусливо, ничего не решая, сбежать.
Сестра выругалась.
– Ты не трус. Просто осторожный.
Я промолчал. Ее это бесило.
– Ты выживалец, – процедила сестра. – И по-прежнему справляешься с этим лучше меня.
– Ты умерла от болезни, – сухо напомнил я.
– Я родилась проигравшей. А ты… – Сестра дернула меня за локоть, вынуждая остановиться. – Ты! – Она ударила меня в грудь. – Ты победил тех, кем бы мы стали. Кем всегда становятся такие, как мы! Твое настоящее в разы обустроеннее и проще того, что светило бы нам, останься мы доживать те жизни. На что ты собрался жаловаться, а? Вообще же можешь ни о чем не думать! Попроси себе игровой ноутбук, наконец, и расслабься – ты, блин, неуязвим для реальности!
– Это и называется трусостью.
Ее взгляд потемнел до злобного, хорошо мне знакомого желания бить.
– Да тебя просто закусило, – прошипела сестра. – Потому что, когда ты сам для себя решил держаться в стороне, ковыряя сигнатурки, это было про осторожность и чужие границы. Но стоило разок не услышать женского одобрения такой твоей осторожности – ах, смотрите, он не хочет разгребать чужое говно и выяснять, кто всех предал, – и сразу сопли распустил. Фу, Миш… Посмотри на себя! Ты готов на коленях ползать, лишь бы тебя заметили и похвалили!
– Раньше ты не жаловалась, – сухо обронил я.
– Но меня больше нет! – взвилась сестра. – А ты по-прежнему как щенок! Ходишь за взрослыми с поводочком в зубах и клянчишь, клянчишь!
Я упрямо, яростно молчал. Ее от этого разрывало на части. О, я был даже готов принести пожизненный обет молчания, лишь бы все закончилось самым безобразным способом. Лишь бы Габриэль со своими ценными наблюдениями никогда, никогда не нашла покоя.
Но она нашла его. Восемь лет назад.
– Господи, – я отвернулся.
– Не божись, – прошипела Габриэль.
Я подавил в себе желание проснуться. Увидеть тьму, почувствовать тяжесть головы – ведь там, в неумолимо физиологическом мире это вечно усталое тело было за меня. Оно притупляло эмоции.
Габриэль озлобленно прошаркала вперед, но через пролет снова остановилась:
– Не всем быть храбрыми и скакать с обрывов. Кто-то должен ждать этих идиотов дома.
– Кто это, вообще, сказал?
– Ты. Только что. – Сестра исчезла за поворотом.
Когда я нагнал ее, Габриэль стояла перед очередным телевизором. Справа от него, разбавляя белизну рассветным золотом, беременная близняшками мама расписывала витражи. Я обошел сестру, заглянул в экран. Я ожидал увидеть отражение – за нами бушевал океан – и он, разумеется, был там. Белые обломки, черные разводы…
Чего не было, так это нас.
– Что он показывает? – сказал я, царапнув экран.
– Это не телевизор, – ответила Габриэль. – Это окно.
Я пригнулся, проглядывая его насквозь.
– Там что, коридор? Внутри коридора?
Сестра кивнула. С минуту я просто стоял, уткнувшись в стекло – вглядываясь, сверяя. За ним был точно такой же пролет, в каком стояли мы, с точно такими же телевизорами и белым светом из ниоткуда.
– Это Ариадны?
– Возможно. – Сестра постучала по стеклу.
Я глядел на новый кусок массива, который прежде не видел, новые сигнатуры, которые никогда не запитывал, и думал: неужели все не зря? Неужели там, за толстым стеклом, в коридоре внутри коридора скрывалась та часть Ариадны, до которой мы столько времени не могли добраться?
– Мы можем как-то его снять?
Габриэль подошла к левому краю. Я зашарил по правому. Но стекло в раме прилегало к соседним телевизорам почти вплотную, мы располагали лишь зазором в миллиметр.
– Может, просто разобьем его?
– Сама-то веришь, что это хорошая идея?
– Какая разница? Если ты не веришь.
Сестра встала на мыски, ощупала верхнюю линию. Взгляд мой снова зацепился за заколку в ее волосах. Первые месяцы, как я подарил его, Габриэль не снимала этот пряник даже ночью. Я протянул к нему руку.
– Ага, – откликнулась сестра, не отвлекаясь. – Я тоже тебя люблю.
– Дай, пожалуйста.
Габриэль застыла.
– Зачем?
– Зажимом можно поддеть стекло.
Сестра мгновенно вздыбилась:
– Сдурел?! Она же погнется! Того хуже – сломается!
– Скорее всего.
– Но это часть меня! Тебе совсем не жалко?!
Я издал смешок. Жалко? Да я весь состоял из жалости. К каждой черточке ее многочисленных обликов – к каждому слову, которым она пыталась меня унизить или задеть. Мне не просто было жалко заколку, или саму Габриэль, или волосы, которые она выдрала вместе с куском глазурованной железки – поутру, еще не прочувствовав тяжесть чужой жизни, я, бывало, крючился в таких приступах жалости, что даже Ариадна, глухая, как стенка, выходила из комнаты.
Сестра швырнула заколку мне в плечо.
– Надоели мне твои бабы. Думаешь, тебе кто-то спасибо скажет? Одна никогда ни о чем не узнает, мнения второй ты даже не спросил.
Я поднял заколку и отвернулся к стеклу.
– Мне не нужно ничье спасибо.
– Жалкая ложь.
Плоской нижней частью зажима я примерился к зазору. Лезвие плавно вошло в щель. Я надавил, поддевая стекло.
– Помоги мне, пожалуйста.
Габриэль молча подставила руки.
Конечно, железка погнулась, глазурь потрескалась, но без фатального драматизма. Однако, когда я попытался вернуть заколку сестре, та поглядела на нее без малейшего узнавания. Я молча приколол пряник на край ее рукава.
– Когда вы окончательно станете дублем, обратного пути не будет, – сказала Габриэль в образовавшийся проем. – Твоя личность перемешается с ее личностью. Ты больше не будешь собой.
– Не думаю, что за одну ночь что-то изменится. Впереди много работы. Идешь со мной?
Сестра фыркнула:
– Ты забываешься. Здесь я главнее. Так что это ты идешь со мной.
Я подсадил ее, всю такую главную, и сам, подтянувшись – во сне я был о-го-го каким молодцом – перебрался на ту сторону.
В новом коридоре все молчало. Телевизоры были отключены. Кроме одного, напротив которого мы выпрямились, – в нем текла вязкая, засоренная битым льдом чернота.
– Надо узнать, есть ли за этим пролетом другие… – начал я.
Сестра не сводила взгляда с океана.
– Ты ее совсем не знаешь, – промолвила. – А то, что знаешь, должно только сильнее убедить тебя – она никогда не будет в порядке.
– Если ты о смерти Стефана…
– К черту Стефана! Я говорю о ее матери! О контрфункции, алё! Ты способен представить обстоятельства, что уничтожают связь ребенка с родителем, но сохраняют абсолютную психологическую власть одного над другим?! Что-то выжгло их кровные узы на системном уровне, но Ариадна все равно отдала жизнь за эту женщину! Ее справедливой смерти она предпочла не существовать! Ты можешь дать название чувствам, стоявшим за этим?! Ты представляешь, какие вещи породили их?!
Нет. Я не представлял.
– Раньше ты не проявляла к ней такого сочувствия, – только и молвил.
– Идиот, – скривилась сестра. – К черту Ариадну. – Она отвернулась. – Тут темно. Лучше тебе проснуться и не лезть, не посоветовавшись хотя бы с Мару.