Младший из братьев – граф Эрнест Ржевусский – командовал кавалерийской бригадой на Кавказе; я его ясно вижу перед собой в живописном черкесском одеянии, белом бешмете, увешанном орденами, вооруженным до зубов, всегда готовым на всякие военные и любовные авантюры, в которых он, конечно, играл героическую роль. К сожалению, я никогда не знала результатов этих авантюр, так как едва рассказы о них доходили до самого интересного момента, меня высылали из комнаты.
Мой дед со стороны матери имел сестру, бывшую замужем в Неаполе за герцогом Сан-Марко, и другую – в Венгрии, графиню Нако. Сестра матери моей вышла замуж за польского дворянина Цихоновецкого. Она жила в великолепном охотничьем замке в Литве, принадлежавшем Станиславу Августу, и ее сады, устроенные на французский лад, возбуждали восхищение во всех окрестностях. Одна из ее дочерей была замужем за бароном Стернстедом, генерал-адъютантом при дворе короля шведского, другая дочь обручилась с виконтом де Форзанц, военным атташе в Санкт-Петербурге, командовавшим впоследствии кавалерийской бригадой в Версале.
Герцогиня Деказ и маркиза де Бовуар были также моими кузинами; эти сестры, несмотря на их несходство, были обаятельны – одна необычайной добротой, другая – блеском и остроумием. Изысканное, широкое гостеприимство де Бовуар, которое она мне оказывала в Сандрикуре, принадлежит к лучшим воспоминаниям моего парижского пребывания.
Сильно развитое во мне чувство космополитизма приписываю я тому обстоятельству, что во мне течет кровь различных национальностей и что у меня такое разнородное родство. Если этот космополитизм служил мне препятствием для ненависти, то он никогда не был мне помехой для любви. С детства любила я Россию больше всего на свете и обожала императора Александра II, в котором я привыкла видеть свой идеал. Это чувство вселил в нас отец, страстно преданный императору.
Отец мой провел свою юность в Петербурге в доме своей тетки княгини Барятинской, урожденной графини фон Келлер, посещал гимназию и университет вместе с двоюродными братьями князем Александром, впоследствии фельдмаршалом и наместником Кавказа, князем Владимиром, впоследствии обер-шталмейстером его величества, и князем Анатолием, впоследствии генерал-адъютантом. Он был бы чрезвычайно удивлен, если бы ему сказали, что он нерусский или назвали бы его иностранцем. Это название, столь любимое в наше время, было тогда не в употреблении. Интересы России были дороги сердцу моего отца, и я вспоминаю из раннего детства моего один день, когда нас освободили от уроков и дали нам шампанского – большое событие для нас, детей, – по случаю победы над Шамилем, для празднования подавления восстания на Кавказе.
Национализм, как его теперь понимают, существовал тогда лишь в славянофильских кругах, о которых я тогда не имела понятия. Я говорю о том национализме, который состоит не из любви к отечеству, а скорее из ненависти к другим.
В Житомире, где отец был губернатором, завязалась глубокая дружба между нашей семьей и семьей генерал-губернатора князя Васильчикова. Когда княгиня приезжала в Житомир, она всегда останавливалась у нас; большей частью привозила она с собой свою дочь Софью, впоследствии графиню Строганову, бывшую старше меня, но с которой я тем не менее очень подружилась. Будущий генерал князь Сергей Илларионович Васильчиков был тогда маленьким мальчиком, бегавшим в своей белой, вышитой красным, русской рубашке.
Из Волыни отец мой был переведен губернатором в Минск, где в том же году произошло большое событие: император Александр II, приехав в Минск, остановился в доме губернатора. Мать моя лежала еще больной в постели после родов моего младшего брата; таким образом, я, десятилетняя девочка, должна была по русскому обычаю поднести императору на пороге нашего дома хлеб-соль. Император меня обнял и сказал: «Приезжайте в Петербург, и я дам вам шифр». Я никогда не слыхала ни о каком «шифре» и еще не знала, что шифр – это украшенный бриллиантами вензель императрицы, дающийся как отличие придворным дамам. На следующий день император выразил желание быть крестным у моего маленького брата. В это же время оба моих брата были возведены в пажи, что дало им право на казенный счет воспитываться и вступить впоследствии в гвардию.
Тут последовало весьма характерное событие, о котором я уже пятнадцать лет не упоминала и которое вдруг за год до войны вспомнила, когда моя племянница Элла Клейнмихель представила мне своего жениха Всеволода Пущина, адъютанта, конногвардейца, павшего в эту войну.
Прадед этого молодого Пущина, старый 70-летний декабрист, жил после помилования и возвращения из Сибири, где он провел много лет на каторге, в Минске. Это был очень любезный старец и всегда был желанным гостем у моих родителей.
За полгода до прибытия императора мой отец дал в честь предводителей дворянства званый обед, к которому были приглашены все православное и католическое духовенство и вся провинциальная знать.
В то время православные и католики жили в полном согласии, оба епископа были даже на «ты» и часто посещали друг друга. После многочисленных тостов и изрядного возлияния один молодой польский предводитель дворянства под влиянием присутствия Пущина вдруг вздумал провозгласить тост за здоровье декабристов. Наступило мгновение необычайной растерянности, страх и беспокойство охватили всех присутствующих. Тут поднял свой бокал мой отец и громким голосом произнес следующие слова: «Да, мы пьем за здоровье раскаявшихся декабристов, таких как Всеволод Пущин, но прежде всего за здоровье нашего всемилостивейшего Государя императора Александра II, благодаря доброте и великодушию которого мы имеем теперь возможность видеть среди нас Пущина, которому император простил его юношеские заблуждения. Ура!»
Две недели спустя мой отец получил письмо от своего друга Валуева, товарища министра внутренних дел, в котором он сообщал, что отец мой потеряет свой пост ввиду того, что присутствовавший за обедом жандармский полковник послал возмущенный, тайный донос на то, что поляк осмелился за столом у губернатора произнести такой недопустимый тост. Валуев посоветовал отцу моему немедленно ехать в Петербург для своего оправдания. Отец тотчас же последовал его совету, и я помню, как мать моя при расставании пролила немало слез. Все было приведено скоро в порядок: министр внутренних дел Ланской был очень благожелательным, справедливым человеком. Он описал императору это событие в его настоящем свете, и происшествие это не повлекло за собой никаких последствий.
В Минске император вдруг вспомнил об истории и, обратившись к моему отцу, сказал: «Хорошо ты тогда ответил этому поляку по поводу Пущина (император всем говорит «ты»), но где же Пущин? Я хочу с ним познакомиться». Полковник Кавелин, адъютант императора, был командирован привести Пущина, жившего поблизости; Пущин был приведен. Император усадил его рядом с собой, расспрашивал его с большим интересом о прошлом, об отдельных эпизодах заговора, немедленно вернул ему звание подполковника и назначил плац-комендантом крепости Бобруйск, кем тот и оставался до конца дней своих. Это событие указывает на дух тогдашней жандармерии, этой тайной и вместе с тем официальной полиции, лежащей тяжким бременем на всех должностных лицах как крупных, так и мелких, причем эти доносчики никогда не были наказуемы.
Император Александр II был иногда безжалостным, но часто был рыцарски великодушным. Когда он назначал Бенкендорфа (деда посла в Лондоне) начальником тайной полиции, которая не подчинялась ни контролю, ни закону, он передал ему носовой платок со словами: «Пойми меня хорошо, Бенкендорф, этот носовой платок должен тебе послужить для того, чтобы осушать слезы тех несчастных, которым закон не может помочь и которые лишены возможности обратиться в суд». Эта благородная мысль императора была впоследствии так же искажена, как идея Христа служителями церкви, и много несправедливостей и ужасов было произведено жандармской властью, тем более сильной, что она была совершенно безответственна.