Потом он ходил на костылях. Как у Никанора, у него не было части ноги. Мне не было его жалко, мне было жутко. При одном имени мною овладевало нечто, что я так и не смогла тогда перевести на язык человеческих чувств – мне было противоестественно.
Совсем иное дело последняя – третья квартира второго этажа все того же супротивного домика. Проживала там вдова Васильева Анна Ильинична, мужа которой поглотила война, оставив ее с двумя детьми и с отдельной квартирой.
Анна Ильинична билась, как рыба об лед. Была она женщиной рыхлой и как бы ни к чему не приспособленной. Болезни и малые дети не позволяли ей работать в отдалении от дома. По мере своих слабых сил она понемножку портняжила: тому перешьет, этому перелицует, но, по маминому глубокому убеждению, всем «портачила». Мне таким вот образом было перепортачено пальто из папиного «вышедшего в тираж» путейского пиджака. Какие же муки я претерпела! Сколько примерок вынесла: то рукав не клеится, то пола висит, то спина «горбом стоит»… И конца этим примеркам не видно… А от Анны Ильиничны, от ее толстого живота, обтянутого замусоленным байковым халатом, идет такой тяжкий, такой выворачивающий наизнанку дух, что хоть святых выноси. Тут и немытая чугунная раковина, и селедочные очистки, и серое «хозяйственное» мыло… И не отвернуться: всё-то она, зажав меня между толстыми ногами, колет булавками, лезущими прямо из ее рта – и как только она их не глотает…
Оживлялась моя мучительница лишь при появлении бродячих чудодеев. Едва раздавался зазывный клич «матрасы-диваны-починяю» или, скажем, «точить-ножи-ножницы», Анна Ильинична тут как тут – первая вылетала. Она-то точно никакие вещи не выбрасывала. Все они были у Анны Ильиничны перекроенные, перелицованные, подшитые и подклепанные… и продолжали верой и правдой служить. С детьми только ей не повезло. Как она их ни шпыняла, ни бранила, а все ерунда получилась. Как будто лебеду окучивала в огороде вместо доброго овоща. Дочка со временем увлеклась «случайными связями с мужчинами», как однажды сообщила мама. Сын же, вернувшись из армии, стал себе жить-поживать и мамашины денежки, тяжким трудом заработанные, проживать. А потом и совсем с панталыку сбился – с опухшей физиономией ходил по соседям, добирая недостающее «до бутылки».
А ведь была уважаемая пролетарская семья. Мать своим примером старалась приохотить детей к общеполезной жизни, к честному труду. Ничего не получилось. Может, действительно, если согласиться с папиным предположением, в наших дворовых пролетариях бродила злосчастная «кулацкая закваска». Бог его знает.
Да, может быть, еще птицы знают что-нибудь на этот счет. Нечего и говорить, что для птиц обзор был, не в пример мне, гораздо больше. Даже жившие в сиреневом кусте много чего могли порассказать: и о соседней с нами аналогичной паре голландских домиков, и о том, почему там женщины – почти все безмужние и бездетные – были такими яростными защитницами своих акациевых палисадничков. Еще и не тронешь ничего – только-только начнешь красться к их заповедникам – а уж изо всех окон несется: «Иди на свой двор! Что у вас там места мало!» И как они все видят и слышат?
Хотелось бы мне кое-что разузнать и об отсутствующих мужчинах этой пары «голландцев». Почему их называли «врагами народа» – неужели все разом враги? Как же это им удалось? Впрочем, это уже не моя «Жизнь» – это соседний театр драмы и, возможно, комедии.
В начале семидесятых годов жители всех четырех коттеджей были расселены. Бывший некогда реальностью кооператив летчиков-испытателей, превращенный в миф в ходе окончательной победы государственной собственности, перестал существовать – исчез бесследно… Как будто и не было никакого кооператива, не было самих «испытателей», не было даже и тех, для кого спелыми грушами опадали «брони» и «печати» на чужих дверях, – все это выдумка лукавого времени.
Экскаваторы счистили подчистую садики, кустики, деревья и прочую зеленую дребедень, заполнявшую пространство дворов. Всех оставшихся в живых обитателей переместили в отдельные, по желанию, взаимно удаленные, квартиры. Рассечены были уродливые организмы коммуналок, являвших собой симбиоз жертв и палачей, живых людей и насекомых-паразитов. Все зажили обособленной жизнью. И никто теперь не узнает, кто на кого доносил, кто кого погубил; кто кого любил и кто ненавидел. Ушел в небытие целый мир – мир моего детства. Мир полный открытиями, но в еще большей степени загадками.
Покинули места моего детства и птицы – и нет ответчиков на мои вопросы.
Цветущий люпин
Для конца мая было слишком жарко. Поговаривали о плюс тридцати по Цельсию. Тело требовало чистой воды и наготы. Предпочтительно на берегу какого-нибудь тихого малоизвестного водоема. Мечты устремлялись вслед за телом. Мысли также вертелись вокруг прелести сельской жизни в случае летней жары. Однако тотчас память вытаскивала всю благоухающе-звучащую гамму сомнительных сельских преимуществ перед городскими. Скажем, воздух – несомненно здоровее – и есть реальная возможность насладиться благоуханием присущих родному Подмосковью растений. Или звуки – тут и спорить не о чем – птичий щебет – это вам не урчание и рычание не иссякающего ни на мгновенье машинного потока. И уж, конечно, куда как далеко соловью – с его из века в век повторяющимися трелями – до многозвучного беспредела ночной сигнализации.
Все так, но как быть с местными обитателями? Ведь нога человека ступала везде. Особенно в Подмосковье. А человек, увы, не только звучит, о чем поведал современникам классик, но и действует, что известно уже из исторического и личного опыта.
В воображении кружились картины глухих еловых лесов на подступах к Щелыкову – поместью великого русского драматурга Островского – с заросшей речушкой и прихотливо разбросанными лимонно-желтыми бочагами вокруг. Ржаное поле, окаймленное иссиня-синей грядой васильков. Высокое небо цвета васильков с беспрестанно клубящимися облаками, а под ним – далеко внизу – на самой земле – под заборами и по канавам небрежно валяется человеческий фактор – как точно и справедливо оценил своих подданных первый и единственный советский президент. Фактор пьян и утром, и вечером, и днем, и ночью. В промежутках же алкает рубля и звучит.
Нет, нет, ни за какие коврижки не уговорите меня вновь припасть к лону природы. Нет, не для меня цветут щелыковские васильки, не для меня кувыркаются в небе над ржаным полем жаворонки. Прости, Щелыково!
Ну, так может быть, Пушкино? «В сто сорок солнц закат пылал, в июнь катилось лето…». Как раз там, где Пушкино горбилось Акуловой горою, стоял двухэтажный особнячок, принадлежавший преуспевшему во времена оны одному ныне безвестному художнику. В этом заросшем неплодовой растительностью краю провела Ирина минувшее лето. Пожалуй, только эта вконец одичавшая, бывшая некогда цветущим садом, растительность между забором и домом продолжала настаивать на своем дачном предназначении.
Какая же там замечательная была пыль – одно солнце, и то с большим трудом, можно было увидеть… Что уж говорить об оставшихся ста тридцати девяти из поминаемых поэтом ста сорока – виденных им всего-то восемьдесят лет назад.
Не-е-е-т! «Туда я больше не ездок», – мрачным рефреном врывались в мечты некстати припомнившиеся страдания Чацкого. Ну, так куда же? Не на юг же, с его полным набором бытовых неудобств. А ехать надо было непременно. К сердцу подступал роман… Но не тот, что первым приходит на ум. Нет – совсем иной. Тот, что пригвождает тело к столу, а душу отпускает в вольное плавание, чтобы не мешала лепиться словам в затейливые домики фраз.
Где найти этот оазис без дымовой завесы цивилизации и, по возможности, без человеческого фактора. Где этот рай?
Да. И чтобы из окна или с какой-нибудь захудалой терраски можно было видеть что-то садово-луговое, цветущее…
Позвонила подруга: «Послушай, наши общие знакомые в смятении – у Феоктиста довольно большая выставка в Люксембурге, а им не с кем оставить Прайса… Там какие-то осложнения с их постоянной домработницей. В городе она еще соглашается выгуливать пса, а на дачу ни в какую не хочет ехать… Ну и для вас, мне кажется, после такого ужасного года и колебаться нечего. Ехать, все равно пока Андрей не будет нормально ходить, далеко вы не сможете… А поблизости лучше места не найти… Ему там будет просто замечательно… Ты помнишь их дачу – там такие старые широкие ступеньки… Мне кажется, даже с его ногой нетрудно подниматься. Вы не бывали на Матрешиных осенних фестивалях?»