— Ладно, — примирительно сказал Ратников, — пошли. Они взяли на дорогу по ломтю хлеба с разомлевшим от духоты, желтоватым, истекающим жиром салом, наказали Маше ждать на месте, сколько бы ни пришлось, проверили автоматы, попрощались с ней, пообещав возвратиться поскорее, и быстро скрылись в чаще.
Маша смотрела им вслед и потихоньку плакала.
Больше всего на свете она боялась одиночества. С самых детских лет, как только стала помаленьку что-то понимать в этом огромном мире, чувствовать в нем себя, свою сопричастность к нему, она, не зная сама почему, ни на минутку не хотела оставаться дома одна, ревмя ревела, стоило матери захлопнуть за собой дверь. И не было с ней никакого сладу. Мать, постоянно занятая, хитрила, сажала в кроватку добрую кошку Мурку, и девочка уже не чувствовала себя одинокой. Ей было важно, чтобы кто-то живой непременно находился рядом, с кем можно полопотать по-своему, пошалить…
И вот теперь вновь одиночество, неизвестность…
— Пить… воды… — простонал слабым голосом шкипер. Совсем позабыв о нем на какое-то время, уйдя в прошлое, Маша вздрогнула, подумав сразу же, что оно, это прошлое, связано и с ним, Сашкой, ее мужем или не мужем, — не понять и самой.
Маша напоила его, даже попыталась покормить немножко, но он сказал глазами, что есть не станет, не может. И вдруг она увидела, почувствовала в его обычно дерзких глазах тихое смирение, что-то похожее на мольбу, и жалостью обдало ей сердце.
— Умираю вот, Машка, — с трудом сглатывая слюну, произнес шкипер. — Все, туши лампу…
— Нет, нет! — встрепенулась она. — Ты поправишься, я выхожу тебя.
— Глупая… дурочка… Тебе задушить меня надо, а ты «выхожу».
— Забудь, не надо. Про все забудь.
— Сволочь я, Машка, знаю. Ты и не прощай мне, не надо. Не знаешь ты…
— Знаю, все знаю, — поторопилась успокоить его Маша.
— Я не про то, что ты знаешь… — На лице у шкипера появилась чуть приметная улыбка. — Добрая ты, в церкви тебе молиться.
— Ничего не надо, не говори ничего, успокойся.
— Нет, слушай. Ведь я старшого уговаривал оставить тебя одну.
— Что ты выдумываешь, Сашка? Где оставить?
— На барже, в море. Одну бросить.
— Что ты, бог с тобой. Бредишь, что ли?
— А он — человек… Сегодня я понял, когда несли меня. Все слышал, понимал, а сказать ничего не мог, язык не шевелился. Прав Быков: к стенке меня за такое… Все завалил…
— Как же это ты?
— Овечкой этот гад прикинулся. «Гитлер капут» и всякая дребедень. Какая же сволочь! Если выживу, да нет, не выживу… дай еще попить.
— Успокойся. Попей вот.
— Ты ведь знаешь, на каких только подлецов я не нагляделся. Но чтобы… живого человека топором… Развязал я его, как вы ушли. Доверился дурак. Шалаш стал расширять, чего, думаю, зря ему сидеть… Ну он меня сзади и ахнул. И все, ничего больше не помню. Выходит, пистолет, финку, чемодан — все, паскуда, прихватил. Аполлонова…
— Аполлонова он финкой, — с ужасом сказала Маша, хватаясь за горло.
— И Аполлонова из-за меня. Как же теперь? — Шкипер нетерпеливо зашевелился, закрыл глаза. — Хорошо хоть сдохну, а то как жить… Они же меня на носилках несли, падаль такую… Мерзну, укрой. Плеча-то нет у меня, что ли? Боль одна, а место вроде пустое.
— Цело плечо, заживет, — говорила Маша, укрывая его. — Поправишься.
— Куда они ушли?
— На село. Шум, должно, теперь стоит по всему побережью: на хуторе старосту убили, да ты знаешь, и немец твой убежал.
— Мой немец. — В голосе шкипера послышалась горькая усмешка. — Приведет, сука, своих карателей сюда.
— Оттого и в лес перешли, подальше.
— Найдут. Ты вот что, подложи-ка мне под руку этот топорик, а сама уходи.
— Куда?! — с обидой и страхом вскрикнула Маша. — Куда я от тебя, такого?
— Куда хочешь. Только уходи скорее. А топорик подложи, так им не дамся.
— Командир велел здесь ждать.
— Темнеет уже. Уходи, пропадешь со мной. — Шкипер стал путать слова, у него начинался бред, и последнее, что Маша разобрала, было почти невнятное — …И за Курта прости… сволочь я, Машка, какая же я сволочь…
— Сашка! Погоди, Сашка! — закричала она, зажимая ладонью рот. — Не надо, слышишь, не надо!
6
Ратников и Быков достигли тропы в том месте, где она спускалась по пологому склону к самому водохранилищу. Хорошо, точно вышли — глаз у Быкова верный. Лежали, затаившись в кустах, прислушиваясь, отходя помаленьку после быстрой ходьбы. На деревянной вышке с другой стороны водоема все так же четко вырисовывалась фигура часового. Только теперь он не стоял неподвижно на месте, а нетерпеливо ходил из угла в угол: три-четыре шага вперед, столько же назад — видно, дожидался смены и стоять на посту ему смертельно надоело. Из караулки вышел еще немец, в майке, с полотенцем, подоткнутым за пояс. Что-то крикнул смеясь часовому, сполоснулся водой с настила, растерся до поясницы и юркнул назад, в дверь.
— Побрился, сокол ясный, — сказал Ратников, потирая заросшие щетиной щеки и бороду. — Ну, ну…
Покойно было крутом, тихая вода, тихий лес, смотревший в зеркало водоема — все застыло в вечернем тускнеющем закате, и только чуть слышно поплескивалась вода, гладко стекавшая с низенькой плотины.
— А теперь вот что, — сказал Ратников. — Теперь начнем наш челнок, боцман: или мы их замотаем, или они нас.
— Я везучий. Оба мы везучие…
— Новый наряд здесь встретишь. Четверо их, говоришь? Значит, и там, в караулке, столько же. Подпусти на десяток шагов — и очередью. Мгновение! Чтобы не пикнул ни один. А я — к караулке. Услышу тебя — там ударю.
— До села метров туриста. Мигом прибегут. Бой примем?
— Нет. Тихо и быстро уходить. Вот здесь как раз лосиное сердце и понадобится. Встречаемся сразу же вон у той поваленной сосны… Видишь? И пять километров до стоянки на полных оборотах.
— А хутор?
— Немец-то сбежал. Ночью одни дорогу не найдем. А утром и там устроим заваруху. Пускай думают, что две группы действуют. Надвое раздерем их. Есть наши поблизости — услышат, подойдут. А теперь главное — здесь дело сделать. И уйти.
— А если погоня?
— В сторону забирать будем, на стоянку наводить нельзя — погубим Машу со шкипером. В общем, по обстановке… — Ратников положил руку на плечо Быкову, приободряя и одновременно прощаясь, улыбнулся — Ну, боцман, покажем, какие мы с тобой лоси. Зря, что ли, хлеб с салом дорогой ели, а?
— И кукушка не зря глотку драла, — засмеялся Быков. — Ну, пора тебе, а то скоро наряд притопает.
— Вот еще что: не жадничай, как повалишь эту четверку. Гранаты подвернутся под руку — не брезгуй. Но больше одного автомата не хватай: тяжело будет, замотает на полном ходу. Все, пошел я…
…Ратников услышал короткую, злую очередь, потом еще одну, чуть покороче первой. И все смолкло, будто показалось, будто ничего и не было. Часовой на вышке заорал что-то пронзительным голосом, кинулся по лестнице вниз, как с детской горки скатился. Ратников расчетливо подхватил его на мушку, успев подумать, что вот наконец-то до настоящего дела руки дошли, и снял одиночным выстрелом.
Дверь караулки почти тут же распахнулась, и в проеме, показался немец в нательной рубашке, с автоматом. «Тот, что умываться выходил после бритья», — признал Ратников. Но стрелять не стал: другие там, внутри, отступят в глубину помещения, запрутся, выкури их тогда! Выждал мгновение, скользнул взглядом по свежему, выбритому подбородку, когда и другие, гомоня, вытолкнулись наружу, почти не целясь — не больше пятнадцати шагов было, — с каким-то брезгливым ожесточением хлестанул по ним, всем сразу, беря чуть выше пояса. Пожалуй, этого, выбритого, он все же не разом уложил: выронив автомат, схватившись руками за живот, переломившись в поясе, тот шмыгнул в кусты, точно провалился, «Черт с тобой, подыхай там», — подумал Ратников.
Гранат у них не было, и он пожалел об этом, подхватил автомат и бросился за деревья, туда, к поваленной сосне, где должен ждать Быков.