18
Эдик первым обратил внимание на то, как побледнел Кронин и как ладони его, лежавшие на коленях, резко сжались в кулаки, скомкав плед.
— Вам плохо, Николай Ев… — Эдик не успел закончить фразу, потому что над ним, как грозовая туча над грешной землей, навис Миша с совершенно белыми глазами, бормотавший что-то вроде бы бессмысленное, но в то же время очевидно понятное. Вера, ощутившая изменение, которое Эдику только предстояло осознать, бросилась к Филу и повисла на нем, теряя силы, а Фил тоже шептал что-то, и слова, которые он произносил, почему-то проявлялись яркой красной надписью на противоположной от Эдика стене комнаты, а может, это происходило только в его сознании?
— Миша, — сказал Эдик, — Фил, Вера… Что…
Он понял, что происходило. Он ожидал, что это могло произойти. Миша. С ним снова случился приступ, и он попытался уйти от себя. Туда, где он — не жалкая телесная оболочка, мучимая фобиями и комплексами, а могучее существо, способное справиться с любыми человеческими неприятностями. Ощутив начало приступа, Миша произнес какую-то часть формулы полного закона сохранения, и теперь, не контролируя изменившуюся реальность, не мог знать, какие энергии перемещались из материального мира в нематериальный, какие появлялись в этом мире и какие из него исчезали.
«Успокойся», — сказал себе Эдик.
Он скрестил руки на груди и начал вспоминать вербальную формулу, забирая энергию из того, что физики называли вакуумом, а сам Эдик ощущал сейчас, как плотную невидимую жидкость, обтекавшую его со всех сторон и заполнившую его изнутри.
Высвобожденная энергия трансформировалась в тепло, которое сразу перешло в одну из нематериальных энергетических форм, а остаточная волна, приняв форму аэродинамического удара, швырнула Эдика через всю комнату, и он крепко приложился спиной обо что-то очень твердое.
Он из последних сил удерживал себя на поверхности трехмерия, он не хотел в тот мир, где мог встретить Аиду — ее не погибшие в адском пламени катастрофы измерения, — не хотел в бесконечномерную Вселенную, он не хотел, ни за что, ни за что не желал знать, какая она ТАМ, и себя в ТОМ качестве не желал ни знать, ни понимать, это были неправильные мысли, он должен был им сопротивляться, но даже не пытался этого сделать, барахтался на какой-то энергетической волне, взвившейся из глубины, куда он стремительно падал.
Неожиданно падение прекратилось, и Эдик понял, что выжил, что все еще — или уже — сидит на стуле, скрестив руки на груди, и в голове ясно мыслям, и нет ни малейших следов каких бы то ни было энергий — материальных или иных прочих, все это чушь, и нужно наконец привести Мишу в чувство, его необходимо лечить, потому что…
Миши в комнате не было. Стул его лежал на полу, выгнув спинку, как кот, получивший пинок под хвост. Не было и Веры. Фил тоже отсутствовал. Эдик резко обернулся — инвалидная коляска откатилась к кухонной двери, плед стекал с нее на пол размягченной плиткой шоколада. Николая Евгеньевича в комнате не было тоже.
«Я сделал это, — подумал Эдик. — Не ушел со всеми. Остался. Значит, сумел высвободить какие-то энергии. А может, наоборот, связать. Неважно».
Что же делать? Что теперь делать — разве у него были основания полагать, что они вернутся? Разве возвращаются, умирая? Но разве они умерли? Что означает исчезновение физических тел, если не смерть?
Эдик посмотрел на инвалидное кресло, в котором недавно сидел Кронин. Это было НЕ ТО кресло. Кронинское еще в прошлом году снабдили электромоторчиком, висевшим на спинке сбоку, как нашлепка на щеке. Моторчика не было. И размеры… Не мог Николай Евгеньевич поместиться в таком маленьком креслице — где, кстати, подставка для ног, она исчезла тоже?
А еще стол — он был овальным, и несколько минут назад на нем стояли чайник и чашки, и блюдо с фруктами и печеньем. Стол, перед которым сидел Эдик, был прямоугольным, его покрывала пестрая скатерть, похожая на клеенку, с мелкими цветочками — то ли маргаритками, то ли ромашками. Безвкусица. Кронин никогда не положил бы на стол такую скатерть, он вообще не терпел скатертей и клеенок, откуда же…
И стены. Только теперь Эдик обратил внимание на то, что стены оклеены обоями — узорчатыми и почему-то грязными, кто-то рисовал на них карандашом и фломастером, не только внизу — правда, внизу, на уровне груди, каракулей было больше, — но и у самого потолка, будто рисовальщик то ли влезал на стремянку, чтобы оставить свою подпись, то ли умел летать, то ли был огромного роста, не ниже двух с половиной метров…
А где люстра? Из середины потолка торчал металлический штырь сантиметров тридцати в длину, на конце которого, будто опухоль, висел круглый светильник — белый источник неяркого света, похожий на электрическую лампу не больше, чем футбольный мяч — на глобус.
«Значит, я все-таки ушел, — подумал Эдик. — Значит, не получилось. Но почему мир — такой? Он должен быть иным. Мир бесконечен, он»…
«Что я знаю о бесконечности мира? — подумал Эдик. — Если со мной происходит то, чего я не хочу, чтобы со мной происходило, значит, сейчас случится нечто, чего я не жду — то, о чем я желаю, чтобы этого не было никогда».
«Мы все тут не контролировали себя. Каждый произнес какую-то часть формулы. Можно себе представить, какой энергетический хаос возник в окружавшем нас пространстве. То есть… Нет, это невозможно себе представить. Я, во всяком случае, не могу».
«Но ведь представляю, — подумал Эдик. — Эта комната, эти обои, которых здесь не было никогда, — все это не может быть физической реальностью, данной нам в ощущениях. Это плод моего воспаленного воображения. Я попытался привести в порядок энергетические потоки, не мной созданные, и в результате… Что? Может быть, это все-таки — тот самый мир бесконечного числа измерений, в котором я могу быть сильным, как олимпийские боги, мудрым, как Роденовский мыслитель, и бесконечно живым… Вместе с Аидой?»
Или это — игра подсознания?
Можно тронуть стол, ударить по нему кулаком и почувствовать боль. Значит, стол реален? Нет, не значит. Мозг способен создавать любые фантазии и убеждать неприхотливое сознание в том, что они реальны. Невозможно, находясь где бы то ни было, с помощью каких бы то ни было ухищрений доказать себе, что мир, в котором ты живешь, — реальный, а не созданный фантазией уснувшего бога, и бог этот — ты сам и никто иной, потому что никого иного, возможно, вовсе не существует ни в единственной реальности, ни в другой, тобою созданной.
«Если кто-то действует против меня, — подумал Эдик, — то может ничего не получиться. На каждое заклинание найдется другое заклинание».
«Это не заклинание, — одернул он себя, — это физический закон. Молитва, заклинание, закон природы — какая разница? Слова, термины не имеют значения. Мысль — тоже. Нужно уйти отсюда. Куда угодно».
Он отступил на шаг и вошел в стену, комната исчезла, перед глазами стоял белый туман, плотный, как молоко, как творог, как гипс, как мрамор — белый каррарский мрамор без единого изъяна, полная белизна, нуль, вакуум, небытие…
Вербальная форма всплыла, наконец, до такого уровня в сознании, что Эдик сумел ее если не вспомнить, то ухватить за кончик, за первое слово фразы, и произнес его — ему казалось, что вслух, — а за первым словом потянулось второе, за вторым третье, и он вовремя вставил направление движения энергии, векторный фактор, не понимая, правильное ли задал направление энергетического перехода, и не окажется ли сейчас в месте, еще более ему не нужном или вовсе гибельном для трехмерного физического тела.
Умереть? Сейчас? Здесь? Из-за того только, что кто-то — Вера? Миша? — захотел уничтожить следы своего преступления?
Дудки!
Белый мир, в который Эдик оказался впаян, впечатан, как муха в янтаре, потемнел, в белом мире наступил вечер, но ночь не настала, что-то происходило, чего Эдик не понимал, но от чего должен был избавиться, иначе…
Иначе… Иначе…
Навсегда…