Павел с нежностью посмотрел на спящую дочь.
В будни, когда Ника была в интернате, Павел особо не рвался домой. Огромная квартира, по-прежнему красивая, несмотря на упадок, в который со временем всё больше и больше приходили вещи, давила на Павла. В некоторые комнаты он предпочитал не заглядывать, словно боялся столкнуться с обитающими там призраками прошлого. Иногда ему казалось, что в этих комнатах: несостоявшейся детской, гостевой, маленькой оранжерее, которую так любила Лиза, царит тлен, завешанный тягучей паутиной серой пыли. Конечно, это было не так. Горничная, приходившая с утра каждый день, всё тщательно прибирала, стараясь, однако ничего нигде не трогать и не переставлять местами – помнила, что он любит, чтобы всё оставалось так, как было при жене. Как раньше.
Впрочем, так, как раньше, уже давно не было. После смерти Лизы в их квартире поселилась пустота: гулкая и холодная. Она глядела на Павла голодными глазами и ждала. Ждала своего часа. Находиться рядом с этой пустотой подчас не было сил. Оттого и засиживался он допоздна в своём «Орлином гнезде» или мотался до одури по объектам, разбросанным по всем этажам Башни, не жалея ни себя, ни других.
Оживала квартира лишь по выходным, да во время школьных каникул, когда дочь появлялась дома, одна или с друзьями. Их громкие голоса, их смех, их юность – сильная, бьющая через край – гнали пустоту прочь, заполняли сверкающим весельем все комнаты, коридоры, закоулки, вдыхая жизнь в то, что, казалось, давным-давно умерло. И тогда Павел понимал, ради чего нужно жить. И спешил домой, к своей рыжей девочке. По пятницам старался пораньше закончить дела, торопился сам и торопил других и всё равно не успевал. Частенько поднимался с нижних ярусов Башни последним грузовым лифтом, а когда входил в квартиру, заставал дочь уже спящей. Всегда на одном и том же месте: вот на этом самом диване в углу, с которого хорошо просматривался коридор и входная дверь. Даже будучи совсем маленькой, Ника упорно ждала отца, тараща в темноту глазёнки, пока усталость не брала своё, и девочка не засыпала, по-кошачьи свернувшись клубочком. Павел осторожно брал дочку на руки и относил в спальню. Старался не разбудить, но всё равно будил, и Ника, обхватив отца за шею жаркими ручонками, горячо шептала, повторяя, видимо, сказанные кем-то слова: «папочка мой бедненький, одни мы с тобой на белом свете остались».
Павел горько усмехнулся: давно это было, а как будто вчера. Он смотрел на спящую дочь: ещё такую маленькую и вместе с тем уже такую взрослую. Рыжая прядка, выбившись из небрежно затянутого хвостика, падала Нике на глаза, закрывала пол-лица. «Как же всё-таки она похожа на Лизу», – думал Павел. И чем старше становилась дочь, тем отчётливее и резче проявлялось это сходство: в голосе, в движениях, в повороте головы, даже в этом непокорном локоне – во всём.
Павел вздохнул. Что-то он некстати сегодня у Бориса вспомнил про Анну. Но – ему казалось, он не ошибся – он действительно её видел наверху. Анна, как триггер, запустила воспоминания, всё то, что он так старательно прятал от самого себя все эти годы.
Разве тогда, почти четырнадцать лет назад, мог кто-нибудь из них сказать, что всё так повернётся?
Им – ему, Борьке, Анне – только-только стукнуло по тридцать, и несмотря на молодость, их жизненные перспективы были блестящими. Анна работала заведующей родильного отделения в лучшей больнице на одном из облачных уровней Башни, а их с Борькой внезапно обоих выдвинули в Совет. Хотя нет, конечно, не внезапно. Каждый из них шёл к этому своим путём, верно и упорно. Так что, хоть успех и кружил голову, но был закономерным и естественным. Кто же, если не они!
Борька волочился за Анной. Та то благосклонно принимала его знаки внимания, то отвергала, но Борис не унывал и – Павел это знал – не намерен был так просто сдаться.
А у него, у Павла, были Ника и Лиза. Два рыжих, зацелованных солнышком лисёнка. Трёхлетняя Ника бегала, громко хохоча и топая крепкими ножками по полу их новой квартиры – огромной квартиры на самом-самом верху, с балконом-террасой и видом на апельсиновый сад, со светлой столовой и просторной детской, которая должна была наполниться детскими голосами и смехом. А Лиза, смешно переваливаясь уточкой, ходила из комнаты в комнату, не уставая повторять: «Пашка, ух ты, Пашка, и это всё теперь наше, да?». И Павел, подойдя сзади, обхватывая необъятный Лизин живот – словно она ждала двойню, а то и тройню, притворно рычал Лизе в ухо: «А вот и нет, завтра придут, всё отберут».
И ведь отобрали. Жизнь отобрала, а он, Паша Савельев, баловень судьбы, даже не сопротивлялся, сам всё отдал.
Сейчас Павел понимал – беда, что разрушила их жизнь, пришла намного раньше.
Когда сильный шторм полностью уничтожил одну из волновых электростанций, вряд ли жители Башни до конца понимали, чем это грозит. Горевали о погибших, остро переживая трагедию, не думая или старясь не думать о сотнях других жизней, которые ещё придётся принести в жертву, отвоёвывая даже не право на жизнь, а лишь небольшую отсрочку в этой заведомо проигрышной борьбе со смертью.
Дефицит электричества, неизбежно пришедший следом за так до конца и не оплаканным горем, не просто изменил привычный распорядок жизни, но заставил пересмотреть те вечные ценности, которые издавна отличали человека от животного.
Они старались. Они все старались, как могли. И всё равно оказались не готовы.
Павел тогда работал простым инженером на электростанции и жил внизу, на семьдесят четвёртом. Сначала делил квартиру с Маратом Руфимовым, а после скоропостижной женитьбы Марата на смешливой Сашеньке Туркиной, Павел вынужден был съехать в тесную коморку, уступив более комфортное жильё счастливым молодоженам. Тем более, что скоропостижность Маратовой женитьбы предполагала скорое увеличение семейства, так что квартира другу была нужней.
Жизнь на семьдесят четвёртом была не сахар, несмотря на то, что молодость с лихвой окупает даже самое жалкое полунищенское существование, но после аварии… после аварии всё стало ещё сложней.
Сегодня, в разговоре с Борисом, Павел обмолвился, что, хорошо, смена тогда была не его. Это было так и не так. Смена была чужая, но их – и Павла, и долговязого Селиванова, с которым Павел не ладил, и Марата Руфимова, и многих других – выдернули той ночью прямо из коек. По сигналу тревоги. Павел помнил страх, колыхающийся в круглых глазах Сашеньки, помнил, как Марат, на ходу застёгивая спецовку, кричал: «Сашка, давай домой, живо. Утром без меня в столовку не ходи!», помнил, как они с Маратом, оба по пояс в ледяной воде, на полуразрушенной штормом платформе, где размещалось станционное оборудование и цеха, вытаскивали из уцелевших помещений то, что ещё можно было спасти. Вокруг бегали и суетились люди, звенел мат, перекрывая шум ветра и рёв волн, ходили желваки на острых смуглых скулах Руфимова…
Но то, что началось потом, было хуже.
Оставшаяся электростанция не справлялась со всеми потребностями Башни. Если бы те, кто сидели в ту пору наверху, в полной мере осознали опасность произошедшего – нашли в себе силы признать это – и действовали бы более решительно, возможно, сейчас всё было бы по-другому. Кто знает. Теперь уже всё равно ничего не исправить.
Сначала закрыли все развлекательные объекты. Смешно, но именно это вызвало самый сильный взрыв недовольства. Люди возмущались, что не работают кинозалы и спортивные площадки, обвиняли правительство в заговоре. Даже у них на станции находились недовольные. Потом отключили пассажирские лифты – до места работы людей теперь развозили на грузовых. К ним нужно было приходить утром и вечером в строго определённое время. Опоздал? Дуй пешком. Ввели строгий лимит на свет, на воду. Когда и это не помогло, просто стали принудительно отключать освещение в жилых отсеках после десяти вечера, оставляя гореть лишь тусклые лампы в общем коридоре. За этим последовал комендантский час, причём штрафы для нарушителей были очень жёсткие.