К полуночи, после того как граница была заперта на протяжении двадцати восьми лет, все переходы в Берлине были открыты; аналогично, по мере того как новости получали распространение, открывались все пункты перехода вдоль всей границы между двумя Германиями. Ни силы безопасности ГДР, ни части Советской армии не сделали ничего, чтобы это предотвратить. Не раздалось ни одного выстрела, и ни один советский солдат не покинул своей казармы. Теперь тысячи восточных немцев всех возрастов и разных занятий шли пешком, ехали на велосипедах и на машинах в западную часть города – в его запретную часть, на которую раньше можно было лишь смотреть издалека. У знаменитого пункта Чекпойнт Чарли, где танки союзников и СССР встали друг напротив друга в августе 1961 г., пока возводилась Берлинская стена, торжествующую толпу посетителей приветствовали машущие флагами западные немцы, забрасывая их цветами и предлагая выпить шампанское.
«Я не знаю, что мы будем делать, может, просто поездим и посмотрим, что происходит, – говорил один тридцатичетырехлетний берлинец с Востока, сидя за рулем своего оранжевого “Трабанта”, тихонько проплывавшего по сверкающей Курфюрстендамм. – Мы здесь впервые. Через несколько часов я вернусь домой. Моя жена и дети ждут меня дома. Но я не хочу пропустить такой момент»426 .
У Бранденбургских ворот, у самой знаменитой приметы разделения города, сотни людей скандировали на западной стороне: «Стена должна уйти!» Некоторые забирались на верхушку стены и танцевали там; другие перелезали через нее и направлялись прямо через историческую арку, которая так долго была недоступна берлинцам с обеих сторон. Это были действительно невероятные картины, запечатленные съемочными группами американского телевидения и показанные в новостях в прайм-тайм427.
Всю эту ночь и в следующие несколько дней восточные берлинцы продолжали мощным потоком двигаться в Западный Берлин: за три дня их было трех миллионов, и большинство из них вернулись домой.
Они увидели обетованную землю, и их обирали за возможность почувствовать ее прелесть. На Востоке у банков и туристических агентств не было значительных резервов иностранной валюты (дойчмарок), чтобы поменять каждому едущему туда даже разрешенный максимум в 15 марок ГДР, и на Западе выстраивались длинные очереди из восточных берлинцев у офисов западноберлинских банков, чтобы получить по 100 дойчмарок – около 55 долл.,которые правительство ФРГ выделяло каждому восточному немцу, впервые приезжавшему на Запад («Приветственные деньги»). Они спускали их, эти свободные дойчмарки, в сияющей эйфории общества потребления и наполняли пластиковые пакеты замечательными товарами – часто это были просто бананы, апельсины и детские игрушки – и несли их обратно серыми улицами социалистической утопии428.
Именно в эти дни все разговоры о революции и обновлении в ГДР как заслуживающем доверия политическом проекте полностью испарились. Конечно, не для интеллектуалов из оппозиции – таких альтернативных левых идеалистов и искренних реформаторов-социалистов, как Боле или Вольф, и даже не для нового эшелона более молодых функционеров из СЕПГ. Они отвергали всякие разговоры об объединении как реакционный патриотизм типа нацистского «Домой в Рейх» (Heim ins Reich), высмеивали капиталистическую культуру как материалистический мусор и клеймили потребление и путешествия за рубеж как новый опиум для масс429. Но большинство этих «масс» не обращали на них внимания. Для них идея реформирования ГДР или поиска «третьего пути»430 между государственным социализмом по версии СЕПГ и западным капитализмом была мертва. Вот это и стало подлинной революцией: народ отверг старый режим и не поддерживал никакого утверждения нового социал-демократического видения общества. Зачем оставаться в разбитом коммунистическом государстве, когда вы можете начать новую жизнь среди храмов капитализма? Или даже требовать слияния Восточной Германии с Западом?
Как получилось, что опыт ГДР оказался настолько отличным от опыта Польши и Венгрии? Частично потому, что в ГДР переход от коммунизма начался намного позже и развивался намного быстрее. Польша и Венгрия по-настоящему вступили на путь политической трансформации летом 1988 г.; в ГДР первые сполохи протеста появились лишь в мае 1989-го, а уличные демонстрации начались в сентябре 1989 г. Частично также потому, что экономики Польши и Венгрии были в намного худшем положении, чем восточногерманская, и поэтому их извилистый путь от командной экономики к рыночной привлекал намного меньшее внимание, чем путь ГДР. На самом деле политико-экономический переход приводил к намного большим нехваткам и трудностям, чем люди готовы были выносить. Но это произошло и потому, что восточногерманское партийное государство не смогло, несмотря на сорок лет усердных стараний, вырастить чувство патриотизма ГДР. В Венгрии и Польше перемены были укоренены в национальном единстве; не так было в ГДР, где единство было общегерманским, а не восточногерманским.
Режим в ГДР также был намного более твердокаменным и более неспособным к реконструированию. Лишь в Восточном Берлине всерьез рассматривали применение «Китайского решения», и совсем не потому, что события на Тяньаньмэнь произошли после того как польские и венгерские реформы двинулись полным ходом. Хонеккер был заперт в своем прошлом, абсолютно предан своему государству и собственной версии реального социализма. И хотя ГДР была, быть может, самой технологически продвинутой страной Восточного блока, она в то же время больше, чем ее соседи, зависела от СССР вследствие численности расположенных на ее территории советских войск и потому что ГДР была искусственным государством, созданным Москвой и ею поддерживаемым. Брежнев сказал об этом в 1970 г. Хонеккеру: «Эрих, я тебе честно говорю, и никогда не забывай этого: ГДР без нас существовать не может, без Советского Союза, его мощи и силы. Без нас нет и ГДР». Проблема Хонеккера в 1989 г. состояла в том, что Горбачев определенно не был Брежневым. Он хотел провести радикальные реформы и, более того, открыто отказался от применения силы. Для Хонеккера это означало конец его правления, да и самой СЕПГ тоже.
Из такого различия между Восточным Берлином и Кремлем происходил внутренний политический паралич. В Лейпциге 9 октября никакого подавления протестов в китайском стиле не было, «зараза» Тяньаньмэнь в Европу не попала. Это указывало на фундаментальное различие между азиатским и европейским транзитами после холодной войны – это было различие между использованием репрессий и достижением консенсуса в отношении ненасилия. Паралич политики ГДР не завершился после смещения Хонеккера, потому что Кренц не допускал какого-либо покушения на монополию на власть СЕПГ до самого «падения Стены».
Фактически реформы в Польше и Венгрии очень слабо повлияли на развитие событий в ГДР. То, что имело значение со стороны Венгрии, так это был выход, а совсем не пример. Именно открытие венгеро-австрийской границы и последовавший за этим исход восточных немцев оказался настоящим катализатором перемен внутри ГДР. Это влияние еще более усилилось с открытием Чехословакией границы с Западной Германией и, в конечном счете, с крушением внутренней германской границы тоже. Как только массы восточных немцев пришли в движение, в умах вновь возник «германский вопрос». Вот почему момент политической схожести с Польшей и Венгрией был так короток – что-то около трех недель перед падением Стены, а далее наступательная политика Коля подорвала надежды «Нового форума» и его союзников реформировать социализм. Это также сделало бессмысленными усилия Ханса Модрова, которого многие в ГДР приветствовали как «немецкого Горбачева», сформировать новое и стабильное правительство и начать переговорный процесс с оппозицией за круглым столом по польскому образцу. Прежде чем переговоры за круглым столом начались, произошла дезинтеграция СЕПГ на всех уровнях, не считая коррупционных скандалов и череды отставок, в результате в начале декабря партия была переименована в ПДС (Партия демократического социализма), а указание на монополию партии на власть было убрано из Конституции. Короткая эра Кренца ушла в историю.