Далее автор переходит к чувствительным для каждого писателя моментам, мы же для примера ограничимся только первым:
Итак, первая глава книги. Юный Саша <Серафимович> живет с отцом и матерью, братом и сестрой в обозе войска Донского. В одном из походов он открывает для себя сложный и противоречивый мир казачества, который казался ему, восторженному юнцу, олицетворением доброты и силы, удали и поистине семейного уклада в отношениях между офицерами и казаками, командирами и подчиненными. И вдруг – экзекуция, розги, казаки избивают вчерашнего товарища тальниковыми прутьями.
«– Нефед, за что его секли?
Нефед, перетиравший тарелки, ставивший их в шкаф, ответил не сразу. Он понял, что мальчику очень важно смягчить какой-то удар, ранивший его душу, соединить разорванные нити.
Но особых слов он не нашел:
– А как же! Присяге он, Кислоусов, изменил, свой полк, станицу, стало быть, опорочил, царю, отечеству верой-правдой не выслужил…
– Нефед, а ему больно было?
– Как же не больно…
– И он всерьез кричал?.. И плакал?
– Закричишь… Да не убивайся об нем. Жив остался, молодой, а бывало и хуже – насмерть запарывали…»
Хорошо. Конечно же, хорошо написано. Диалог подкупает точным и выразительным языком. Отчетливы полюса: неграмотный денщик и мальчик, за речью которого хорошо ли, плохо ли, но уже следит бонна. Но сколько тут собственно В. Чалмаева? Обратимся к источнику.
«Нефед мыл тарелки.
– Нефед, за что его секли?
Я хотел спросить о чем-то совершенно другом, совсем не об этом.
– Да, а то как же, присяге изменил, свой полк, стало быть, опорочил, царю, отечеству верой-правдой не выслужил.
– Нефед, а ему больно было?
– А то не больно.
– Он кричал.
– Закричишь».
Творческий вклад автора, как видим, выразился в «обогащении» ситуации предметами быта: появился шкаф, бесфамильный казак стал… Кислоусовым.
Но это, так сказать, финал эпизода. А вот его исток.
Далее критик продолжает сопоставлять то, как беззастенчиво В. Чалмаев использует текст Серафимовича, выдавая переписанное за свое литературное творчество, потому что преподносится это отнюдь не в качестве выдержек из классика. После еще нескольких примеров «чистого цитирования», в заключение, критик вопрошает:
Спрашивается, почему бы не предоставить слово самому писателю без своего бесцеремонного вмешательства в его текст? Почему бы не адресовать юного читателя ЖЗЛ к двум автобиографическим очеркам писателя о детстве «Поход» и «Наказание»? Ведь это, по крайней мере, помогло бы избежать отсебятины.
В ответ на такие рецензии многие (и среди них В. Петелин, О. Михайлов, Н. Эйдельман) начинали писать письма, требовать сатисфакции от печатного органа… Но Чалмаев, будучи пойман за руку, сделал иначе: жил дальше, как будто ничего не произошло. И это сберегло ему и силы, и время, и нервы.
Почему-то именно эту статью Л. Ханбекова взяли на карандаш юристы, изучающие авторское право. Вероятно, они не читали «Литературную газету» и потому решили, что такой прием написания биографий – явление исключительное: «Плагиат при использовании чужого произведения для создания производного встречается редко. Известны, например, случаи заимствования текста писателя без ссылок на первоисточники», и далее делается ссылка на статью в «Комсомольской правде» о творческом методе В. Чалмаева223.
Впрочем, литературоведы – люди не настолько впечатлительные, и уже в марте (то есть, при желании, статью редакция могла снять) в журнале «Волга» саратовский литературовед А. И. Ванюков (род. 1940) продолжил восторгаться биографической прозой Чалмаева – не только тем, что при описании детства Серафимовича при походном марше казачьего полка «автор стремится проследить процесс самосоздания, внутреннего „зодчества“, который был „очень непрост и самобытен“», но и в целом, как «во всеоружии историко-литературного анализа автор исследует, показывает направление художественной мысли честного русского писателя, намечая будущее всей нашей литературы»224.
Наблюдая баталии критиков, рядовые читатели строчили в газеты о фактах отступлений от исторической правды в современной литературе, а журналисты и критики публиковали их в нужной им композиции. Скажем, критик Наталья Иванова в «Литературной газете» поместила статью «Бумага стерпит?..»225, написанную по письмам читателей. Она с негодованием констатирует, что в журнале «Знамя» рассказ А. П. Чехова «Ванька» назван «На деревню дедушке», причем это вложено в уста героини публикуемого в журнале произведения, которая в прошлом – учительница начальных классов и которой «грешно не знать название хрестоматийно известного рассказа Чехова». Или другой пример: в журнале «Огонек» напечатано стихотворение П. Антокольского «Маяковский», но оно не только содержит неверную пунктуацию, но и «безжалостно искажено».
В том же ключе и письмо доктора филологических наук из Иванова П. В. Куприяновского (1919–2002), который вводит в круговорот событий сотрудников редакций, поскольку его «многолетний опыт показывает, что большая часть вины за подобного рода ошибки лежит не на авторах, а на редакторах…»226. И следуют примеры: Верхне-Волжское издательство, готовя книгу его статей, напечатало текст записки В. И. Ленина «с двумя серьезными ошибками», хотя автор внес правку в верстку; в «Некрасовском сборнике» (Л., 1983) редакторы перепутали его инициалы; редакция «Вопросов литературы» в рецензии Г. Белой перепутала название книги и т. д. Завершал же литературовед тем, что стоит повысить ответственность «редакторской и корректорской службы» за качество изданий.
Андрей Мальгин – «критик божьей милостью»
Выход статьи А. Мальгина «Разрушение жанра», неожиданной по своей резкости, которую можно спутать со смелостью, вывело на арену журналистики новое имя; раньше подобные вольности могли позволять себе только титаны литературной критики или же партийные функционеры. А здесь против знаменитых писателей Н. Эйдельмана и О. Михайлова выступил 25-летний журналист со звонким и очень заметным голосом, сыгравший одну из ключевых ролей в кампании по борьбе с отступлениями от исторической правды.
Биография Мальгина до прихода в «Литературную газету» не то чтобы прозрачна. Мы знаем, что, родившись в 1958 году в городе Севастополе в семье военнослужащего, он в 1975‐м поступил на международное отделение факультета журналистики МГУ.
Нужно отметить, что сам 1975 год был поворотным для советской журналистики, потому что единственный раз в послевоенное время ЦК КПСС принял специальное постановление «О мерах по улучшению подготовки и переподготовки журналистских кадров». Конечно, партия настаивала и на том, чтобы на факультеты журналистики принимали только «лиц, политически грамотных, преданных делу партии, активно участвующих в общественной жизни и имеющих призвание к журналистской профессии»227, однако это скорее дежурные слова, тогда как важным было само повышенное внимание к отрасли, приведшее к увеличению числа мест и преподавательских ставок. Одним из последствий этого постановления стала и спешная организация на журфаке МГУ международного отделения. Именно на это отделение и был зачислен будущий «критик божьей милостью»228.
Дальнейший период биографии будущего критика наиболее туманен и имеет различные толкования, потому что студент факультета журналистики отбыл в 1977 году по студенческому обмену в Варшаву, затем вернулся на родину, был вынужден был восстанавливаться на журфаке. Наиболее романическое объяснение следующее: