Это действительно ночь, и мне приснилось, что вошла жена. Есть несколько человек, постоянно присутствующих в моей жизни, некоторые умерли, а кто-то остался в том городе. Я с ними разговариваю. Странно, что человек может спать. Еще страннее, что он не сходит с ума. Ведь происходящее с ним не имеет и намека на разумное объяснение. «Но, может быть, заложенная в нем упрямая способность справляться с этим и есть намек?» – «Может быть. Физиологический намек на духовные обстоятельства».
Девочка на лестнице. Меня не видит. На площадке замирает – и дальше спускается ритмичными прыжками со ступеньки на ступеньку, – ее охватил безличный и изначальный ритм, совершенно положительный и счастливый. Ритм, рифма – в природе человека и рождается из неотъемлемой паузы.
На автобусном вокзале женщина, как оказалось, нищенка (или в роли нищенки?), подошла и, прежде чем заговорить, рассмеялась, и так самозабвенно и тихонько рассмеялась, прихватив меня слегка за локоть, что я спросил: «Что вы смеетесь?» – «Нет, ничего», а затем немедленно попросила денег, – надо же! ведь я на мгновение стал ее заинтересованным знакомым и отказать не мог, фокус был выверен на доли этой самой секунды и показался мне очень изящным.
«В „Бриг“ слетаются так называемые творческие люди города, другими словами, люди, ненавидящие друг друга с открытыми объятиями, „старики“ и „старушки“, но сегодня пусто, лишь за одним столиком сидит мужчина, и, присмотревшись, Дмитрий его узнает.
Есть такие незнакомые знакомцы, которых мы встречаем всю жизнь, вот и этого он встречает с юных лет, с той поры, когда занимался в театральном кружке, а он – в тех же коридорах – музыкой, и высшие силы, из разжалованных, заведующие цепочками бессмысленных, но настаивающих на значительности встреч, как если бы разжалованный чин кичился знакомством с генералом, повелели Дыму запомнить его крючковатый нос и вытянутое белое лицо. Почему? Потому что в один прекрасный день на лестнице, где они покуривали, вышла стычка с угрозами из‐за одной Елены, и он преследовал Дыма со своим подручным по темному шероховатому нескончаемому весеннему благоуханному проспекту, а Дым, поджав хвост, но не убыстряя шага, шел домой, ожидая худшего, но, по счастью, встретил соседа-детину-гребца Пашу и зацепил его разговором, хотя разговаривать было не о чем, и убийцы прошли мимо, зеркально удаляясь и поджав хвосты.
А потом белое лицо попадалось вновь и вновь, и это напоминало старый патефон и заигранную пластинку, когда иголка соскакивает на ту же борозду, и даже после длительных, дважды по несколько лет отсутствий, возвращаясь, Дым непременно натыкался на него, но тот его никогда не узнавал, а может быть, он и был всякий раз другим человеком – мало ли вытянутых лиц с крючком? Но Дыму мерещился все тот же тип, и это была односторонняя его слепящая память на унижение трусостью, тот и впрямь ничего такого не помнил.»
У меня был подобный опыт трусости, после которого я вооружился отцовским трофейным ножом, валявшимся в буфете и давно забытым. Сработанный на славу немецким мастером, в кожаном чехле, он уютно и незаметно крепился на ремне. Этот идиотический юношеский порыв едва не стоил мне тюрьмы, но тогда я не знал, что с каких-то пор, в более зрелом возрасте, изредка буду впадать в необъяснимую беспамятность, до обморока, не контролируя и не помня через минуту своих действий.
Природа существует без нажима, даже гроза. А человек опьянен сознанием духовного роста с последующим переживанием всякий раз большего своего совершенства. То и дело он восклицает: «Я все понял!» или «Что-то мне приоткрылось!» То и дело он хочет искриться талантом в торжествующей значительности. Я видел людей, воспаряющих в этой лихой намеренности так, что у них шипели волосы, точно загорались, – казалось, их сжигала похоть, прянувшая в голову. И не обязательно «творческих людей», как пишет Леонид, такое случается с кем угодно.
Некогда, пребывая в роли продавца книжного магазина и советуя что-то одной даме, я почувствовал на себе боковой взгляд и, продолжая диалог, пытался уловить, откуда и чей, и – уловил: директор магазина, а это был один из первых дней моей работы, лысый маленький человечек, следил за мной. Его состояние превосходило заурядные возможности, но длилось: тишина хищника перед прицельным прыжком, сероводородное растворение в воздухе, изъятие себя до взведенного копья взгляда, триумф микроба с массой гиппопотама, – оценивая, достоин ли воин его армии, он чувствовал себя Наполеоном на пике сражения и в этот момент был воистину велик в своем нехитром профессионализме. А в следующий – оказался хитрым, но обыденным вором и сел в тюрьму.
В складском помещении работал Лева, на которого когда-то упал мешок с мукой. Передвигаясь, он давал себе вслух команды по ориентировке на местности: «Налево!» – и уходил за полку. «Выходим!», «Прямо!», «Так держать!» Но никогда – «Я все понял!» или «Что-то мне приоткрылось!».
Я им любовался.
Это философское филе с гарниром было подано в мою голову после того, как бархатными шажками пошел дождь и я упрятался в магазин, правда, не книжный, а продовольственный, а перед этим, сидя на любимой скамейке, увидел белку. И вот что произошло:
а) крупная дождевая капля упала ей на хвост;
б) хвост извилисто дрогнул;
в) быстрым движением головы белка направила взгляд на меня;
г) миг мы смотрели в глаза друг другу;
д) затем она сорвалась, взлетела до середины ствола и замерла.
Что в твоей голове?
О, испуганная решимость
беличьего комка.
Белки у нас не водятся, а эта прискакала из американского пейзажа, в котором я пребывал три года в 90‐х. Я смотрю на старого знакомца, он разговаривает с продуктами питания. Никогда не слышал, что именно он говорит, но пантомима выразительна и драматична: жестикулированный диалог. «Брат» Левы, но со своей специализацией.
Вероятно, он слышит в ответ белый сахарный шепот из плотно набитых пакетов, или разноцветные восклицания круглолицых фруктов, или глухие сдавленные гулы из маленьких консервных тюрем. Он произносит последнюю глухонемую реплику и скрывается за кулисами полок, дождь кончается, я выхожу в мягкий апрельский вечер.
«Это выяснилось по ходу неизвестно как завязавшегося разговора – кажется, Дым послал ему черную розу в бокале, – но все уже становилось незнакомкой, и белолицый говорил: „…ах, что это была за картина, мы пили с Охотским после его концерта в пилармони (на мгновение он вырулил в грузинский акцент какого-то анекдота: тэбе савэцкий власть школ дал? рая́л, скрыпка дал? пилармони дал? играти умэишь?), слышь, он зашел с букетом цветов и бутылкой водки, у меня своя, но утром мне аккомпанировать в каком-то ДК, он успокоил, мол, по рюмке и разбежались, какое по рюмке, пока все не уговорили, не разошлись, в шесть утра я его провожаю к метро, слышь, зима, снега по колено, он с цветами и виолончленом, пальто нараспашку, я в чем попало, тапочки на босу ногу, идем к метро, навстречу люди на работу, темным потоком таким, он застревает в турникете, перешагивает, виолончлен над головой, и скрывается, слышь, там, внизу, в аду этом, я возвращаюсь, грохаюсь спать часа на три, потом стакан воды и снова пьян вчистую, но надо ехать, на сцене не рояль, а пианино, начинаю, певица поет, а пианино раскачивается, от ветра на сцене или само неустойчивое, и я, слышь, чувствую, что вот сейчас сблюю на клавиатуру, страшно пили, эти цветы в снегу, зима, январь, наверное, как сейчас, я почему и вспомнил, что январь…“
– „Да, ночь, улица, январь…“ – поддакнул Дым.