(В подобных случаях Эдуард говорит: «Живая жена дороже мертвого брата».)
Если в истории или в мысли встречается оригинальность, то это не сами история или мысль, но лишь глубина или сила их выражения. В одном случае симуляция, в другом сумасшествие или самоубийство. И еще одна забавность: это очередное подобие, эта девушка, напомнившая грациозно-молчаливую другую, сделала ее на мгновение собой, подав в непредвиденном для меня ракурсе, пошловатом и хищном, и зачем-то развенчав таинственную служанку-красавицу Ию… Как вздохнул один лирик: «Так выветриваются воспоминания, на сквозняке, проходя сквозь анфиладу подобий».
Я покупаю водку. Вечером в пасмурный зимний день выпить – большая радость. Наш друг, которого Леонид назвал Андреем, умер два года назад, в 2004‐м, годовщина через несколько дней, в следующем месяце… В память о нем пусть пойдет снег. Или даже три снега. Второй – сквозь первый, который только что незамедлительно тронулся, – идет в день его смерти, когда после работы я прослушиваю сообщения с автоответчика. Третий – сквозь эти два – идет на предновогодней платформе в рассказе Леонида. Так что комната у меня в два света и в три снега.
Голоса мальчишечьи разбивают
стакан двора
(а когда-нибудь – распивают),
день серебряней осетра
проплывает мимо окна, —
это снег, снег рябит,
лодку книги раскроешь, а там гребцы, —
о, воскресный быт! —
вырос мальчик, годится себе в отцы,
снега белые образцы,
драгоценный мой, ты лети, лети,
а потом тай, тай
(и тайшет приплети, —
пусть туда уходит трамвай),
признаваясь невидимому в любви,
а себе говорю: укройся и будь таков,
и себя не неволь,
спи, не помня страшных стежков,
а с утра укладывай боль
в формалин стихов
и отчаливай, ты загостился у них,
у чужих родных,
а пока вечереет стакан, стакан
опрокинь, – он гранен и тих,
дорогой истукан.
Мне потом написала его краткая знакомая, я сохранил отрывок: «…наше неспешное полдничание и попивание пива в Лопухинском садике; помню, как он долго пытался вытащить из стакана залетевший туда пожелтевший листик, так аккуратненько, пластмассовой вилочкой, а потом плюнул, засмеялся – и полез пальцем…»
Конец января. Ни к селу ни к городу сошел снег. Я смотрю на сухие прошлогодние листья. Мой дом образует прямой угол, в окно я вижу, как в этом прямом углу ветер их кружит. Неумолимое и бессмысленное кружение. Сухие листья ничего не знают о ветре. Сухие листья ничего не знают даже о листьях. Они не спрашивают «зачем». Кружатся – и все. Красота, которая обретена ценой смерти и неведения… А живые листья что-то знают. И о ветре, и о себе. Весной, летом и особенно осенью видно, как они трепещут и держатся за ветку изо всех сил.
Теперь остались мелочи. Первая – закончить рассказ Леонида.
«Уже в дневном свете и весной минувшее блеснет двумя осколками.
В одном из них, позднем, Дмитрий встречает около студии Дарика, постаревшего, в демисезонном пальто с хвостиком нитки вместо верхней пуговицы и с улыбкой, недозастегнутой на передний зуб, они с „великим поэтом Сергеем Петровичем“, „познакомьтесь“, человеком смурным и явно пьющим, пишут „Медею“, скоро запускаются…
А в другом осколке, совсем еще близком к юбилейной вечеринке, Мара идет мимо Вагановского к Миодушевскому, который живет на Фонтанке, договор дороже денег, той же улицей, что она шла в первый день знакомства с Дариком, но в обратном направлении, в отместку – с точно такими же тюльпанами, родившая к своим двадцати шести троих детей, молодая и сияющая, она идет к красавцу Мио, который не только купил, но уже и разлил в бокалы красное вино, по цвету шикарно подходящее к настенному восточному ковру…
Есть и третий осколок, но он опять январский и совсем-совсем поздний и далекий от юбилея, начала третьего тысячелетия осколок, в который запаяна кухня женщины Нади. Женщина Надя ведет рассказ, на столе фотография Дарика с большой бабочкой на плече, он хитро косится на объектив, а Надя, приютившая Дарика в его последние три года, – и пусть это неправдоподобная правда, зато правда истинная: в квартире, откуда вплотную виден Ситный рынок, – ставит музыку из „Медеи“ и подробно рассказывает, о чем эта никогда и нигде не прозвучавшая музыка, выученная ею наизусть, да и музыки-то всей минут на двенадцать, но есть еще записанные на бумаге симфонии, они у Мары, которая их не отдает, и они пылятся в сундуке, не можете ли вы при случае их забрать, Дым обещает поговорить, что ж, а потом, продолжает Надя, он приходит, а я в той комнате, он кричит: слушай, анекдот, – и заранее хохочет, – летят два парашютиста, – я запомнила, еще бы не запомнить, – в затяжном прыжке падают, один все яблоки ест, одно, второе, третье, а другой ему с раздражением: ты что все ешь и ешь? а первый: так у тебя ж полный рюкзак, – и хохочет, и тут грохот, я вот сюда выбегаю, а он упал, и мертвый здесь, в прихожей, у него ишемическая болезнь была, я его на этот диван положила и сама легла рядом, целые сутки пролежала, пока не забрали… и Дым быстро прощается, у него срочные дела.»
И вторая – тот поезд, в котором я еду из Подмосковья в В.
Сначала щелкнул кассою кассир…
Потом в вагоне быстрый день горел…
Когда же затаил дыханье мир,
я посмотрел в окно… Я все еще смотрел,
как солнце сходит медленно на нет
(там виноградарь виноград давил)…
Но лишь разлился лиловатый свет,
я начал записи, я их возобновил.
И длилась ночь. Бессрочно. Будто дверь
тишайшим дуновением извне
бесшумно затворилась… Маловер,
как было чудно без тебя, просторно мне.
ДЕКАБРЬ
На похороны тещи я не попал: сел в поезд, который пролетал В. без остановки, пьяный заскорузлый проводник на билет не посмотрел, а главное – я заснул, проснулся в пяти часах от В. и уже не успевал. С тех пор минуло одиннадцать тысяч дней.
Начало сегодняшнего рассказа – эхо предыдущего. Качели уходят из-под ног – и дух на мгновение замирает. Рассказ не виноват, это один из приемов жизни, взятый взаймы у рассказа, одолжившего его у жизни, – курица или яйцо? Чем дольше треплется прием, тем он становится дешевле, но трепаться не перестает – ему нет дела до нашего дорогого вкуса.
Когда-то меня праведно и философски осенило: я могу написать стихотворение, но не знаю слов. А сейчас, думая о том, что чистота помыслов, сопровождавших меня в поезде, увенчалась таким дурацким промахом, я продолжил: стихотворение, написанное неизбежным и выстраданным словом, может оказаться много хуже «выдуманного» или, наоборот, непродуманного и начертанного без всякой необходимости. Дело случая.