Поразительные слова. Это написано после Освенцима, после советских концлагерей, после двух мировых войн, бессмысленных разрушений и бессмысленной гибели многих миллионов людей. Вот чем вдохновилась действительность. Вот что она сочинила.
В Москве я слышал, видел, обонял язык, на котором уже не говорю. Слова-окурки, язык, пахнущий выгребной ямой. Сумел бы я воспользоваться художественными возможностями языка люмпенизированного общества, если бы остался в России? Вопрос. Я житель острова, который опускается на дно. Разумеется, на смену умирающей культуре идёт другая, но ей потребуется ещё много лет, чтобы созреть.
Я чувствовал, что город меня не узнаёт, дом моего детства готов отвернуться от меня, двор не хочет меня впускать, переулок едва выносит мои шаги, окна отводят взгляд. И я хочу крикнуть: эй, вы! Неужели вы всё забыли?
Говорок, прямая речь казались самой естественной, самой нелитературной формой выражения, а теперь воспринимаются как литературщина. Нужно возвращаться к объективности, но теперь это будет идиотическая (пародийная) объективность – единственно возможная точка зрения в романе. Нечто вроде четвёртого лица глагола.
Хаос тянет в него погрузиться. Хаос освобождает от дисциплины и традиции, обещая неслыханную свободу. Соблазн передать хаос адекватными хаосу средствами. Очарование беспорядка.
Так пишутся тома, сотни томов.
Преодолеть хаос дисциплиной языка, мужеством мысли, точностью, краткостью, концентрацией. Не обольщаться иллюзией, будто в самой жизни можно отыскать некий порядок, но внести порядок в сумятицу жизни.
«Безукоризненная фраза обещает нечто большее, чем удовольствие, которое она доставит читателю. В ней заключено – даже если язык сам по себе устаревает – идеальное чередование света и тени, тончайшее равновесие, которое выходит далеко за её словесные пределы. Безупречно построенная фраза заряжена той же энергией, какая позволят зодчему воздвигать дворцы, судье – различать едва заметную грань справедливости и неправды, больному в момент кризиса найти ворота жизни. Оттого писательство остаётся высоким дерзанием, оттого оно требует большей обдуманности, сильнейшего искуса, чем те, с которыми ведут в бой полки». (Эрнст Юнгер)
Прекрасно, так и будем считать; но тут же – мечта о прозе, в которой отменены все правила повествования, вместо этого каприз прихотливых сцеплений, встречных образов, возвращений. Так гребец оставляет вёсла и ложится на дно лодки. И чувствует, как течение уносит его на своей спине. Усталость от регулярной прозы в корсете с перетянутой талией, с претензией навязать действительности некую онтологическую благопристойность. Но не я ли твердил, что достоинство литературы – в сопротивлении хаосу? А между тем какой соблазн бросить вёсла. Как тянет испытать сладкое головокружение, заглянув, словно через борт лодки, в бездну.
Задуматься снова: можно ли – если это вообще возможно – отказаться от повествовательности, то есть от упорядоченной прозы? Литература есть «материализованное сознание», не так ли? Но поток сознания сам стремится упорядочить себя, есть внутренние регуляторы, существует сознание сознания. Значит, надо действовать так, как будто Время и Пространство – в самом деле изобретения ума (изобретения художника). Отсюда легитимность литературы, понимающей себя как средство обуздать хаос души. Укротить хаос жизни значит укротить хаос в собственной душе.
В конце концов я должен был сознаться, что меня интересует только литература, что жизнь имеет для меня ценность в той мере, в какой она может стать сырьём для литературы. Поэзия, сформулировал Жан-Поль, не хлеб, а вино жизни. Так, должно быть, казалось когда-то. Поэзия (литература) – это хлеб и вода. Жить в литературе, как живут в лесу, колоть дрова, растапливать печку.
Мне стукнуло столько-то, я думал о своей работе. Я не сумел создать роман-синтез, роман – итог и диагноз нашего времени, роман, в котором дух этого времени выразил бы себя с наивозможной полнотой. Я сумел создать фразу, абзац, самое большее – главу. Подняться на следующий уровень у меня не хватило силенок – и времени. Причина в том, что я не люблю своё время. (Или время не любит меня.) То, что я написал, имеет вид законченных вещей. Но если всмотреться, это нагромождение обломков. Я не создал себе читателя в России. (Это было бы невозможно). У меня есть или были разрозненные почитатели, дальше этого не пошло.
Чувствуешь себя вроде барышни, которая долго готовилась к танцевальному вечеру, раздумывала над каждой подробностью своего наряда, и вот она стоит у стены среди музыки и света, и никто к ней не подошёл.
Моя проза – это poste restante, письмо до востребования, за которым никто не пришёл.
Отталкиваясь от классики, я застрял на европейском модернизме. Авангард мне скучен, внутренне чужд. Теперь он выглядит как арьергард.
«“Улисс”… переходный, пограничный роман с точки зрения литературных эпох, и ранней своею частью он принадлежит по преимуществу модернизму, тогда как поздней – постмодернизму. Пародийное выхолащиванье стилей – постмодернистский прием, и неспроста именно оно вызвало у поэта метафизический ужас: здесь две эпохи различны диаметрально. Модернизм, и с ним Элиот, – это безграничная вера в стиль, культ стиля, мистика и мифология стиля. Постмодернизм же – карнавальное низвержение, балаганное и хульное развенчание стиля, превращение стиля из фетиша в игрушку». (С.С.Хоружий, переводчик и комментатор Джойса.)
Надо стараться жить не в обществе и подальше от своего народа.
Надо жить не только в настоящем. Будущее рождается не из настоящего, оно рождается из прошлого.
Четыре удара судьбы в Пятой симфонии. Но судьба не стучится в дверь – она скребётся.
Выставка (в мюнхенском Haus der Kunst) фотоснимков из канадских коллекций Идессы Генделес. Мне жаль, что никто не обратил внимания на то, какую роль играет фотография в романе «Нагльфар». Фотографии ушедших людей, потусторонний мир, откуда и мы когда-нибудь будем взирать на живых.
Что останется? Останется ли что-нибудь? Vita mortuorum in memoria est vivorum, «мёртвые живы в памяти живых». Хрестоматийная фраза Цицерона. Но «память живых» – как искра на фитиле погасшей свечи: ещё мгновение, и погасла. С последним человеком, который кого-то смутно помнит, исчезнет и вся память.
Фрагмент (от frango, ломаю) есть обломок чего-то; нечто случайное, начатое и брошенное. Но вот появилась эстетика фрагмента, стилистика фрагмента, наконец, филология и даже философия фрагмента.
Я писал о русском языке, о немецком, возражал против деклараций Бродского об английском как самом совершенном инструменте мысли (почему не греческий? См. классическую книгу Ж.Вандриеса «Язык». – Почему не японский?). И вот Чоран, для которого французский язык – «смесь крахмальной сорочки со смирительной рубашкой».
Документальная литература. Роман по-своему отвечает на тенденцию вытеснить fiction «человеческим документом», он выворачивает это противопоставление наизнанку. Роман – это талантливая пародия на бездарную действительность. Роман имитирует (или пародирует) письма, дневники, записки, и они оказываются убедительней всякого подлинника. Впрочем, это не новость, два самых знаменитых эпистолярных романа XVIII века – «Опасные связи» и «Вертер». Другие примеры – двадцатого века: «Мартовские иды» Т. Уайлдера, где все документы, кроме стихов Катулла, – изобретение автора, и, конечно, роман Маргерит Юрсенар «Мемуары Адриана», императора, не писавшего никаких мемуаров.