Шарль Малик был, пожалуй, ключевой фигурой в переговорах, предшествовавших обнародованию Всеобщей декларации. Прежде чем стать выдающимся дипломатом, этот ливанский христианин, который в нацистские годы учился у Мартина Хайдеггера, защитил диссертацию в Гарвардском университете. После войны Малик обратился к идеологии христианского персонализма, которая поддерживала его твердые антикоммунистические убеждения и надежды на светлое христианское будущее как для Ближнего Востока, так и для всего мира. Благодаря именно ему «человеческая личность» («human person») Маритена стала главным протагонистом Всеобщей декларации. По словам Эдварда Саида, его родственника, который благоговейно внимал Малику в те годы – по крайней мере, до тех пор, пока его не отвратил христианский антикоммунизм наставника, – Малик полагал, что превознесение личного достоинства и личных прав повлечет за собой не слияние всех мировоззрений воедино, а «столкновение цивилизаций, войну между Востоком и Западом, коммунизмом и свободой, христианством и всеми прочими, менее значительными религиями»115.
В свете современных веяний глобалистские и поликультурные истоки Всеобщей декларации легко можно переоценить и преувеличить. Разумеется, не вызывает споров, что перечень пунктов, внесенных в декларацию, был основан на национальных конституциях со всего мира, в том числе, что особенно примечательно, латиноамериканских; однако сами эти документы с давних времен отражали, прежде всего, распространенность европейских практик. Обсуждения прав человека в рамках местного конституционализма и вытекающие из них попытки уточнить понятие гражданства наблюдались во многих частях света, и не в последнюю очередь в Латинской Америке; тем не менее за многие годы нигде в мире так и не был разработан какой-то дополнительный и столь же популярный дискурс международных прав человека. Аналогичным образом надо оценивать как не слишком заметное и участие в подготовке черновых набросков декларации небольшой группы нехристиан (помимо Кассена, среди них выделялся Пенг-Чун Чанг, представлявший китайское правительство партии Гоминьдан и ранее защитивший диссертацию по философии в Колумбийском университете под руководством Джона Дьюи). Позже, когда на Генеральной Ассамблее ООН начались долгие дебаты, предшествующие принятию декларации, в исходный проект были внесены лишь незначительные изменения. Дипломатическая линия латиноамериканских государств в этих дебатах, особенно внятно отстаиваемая Кубой, заключалась в том, чтобы привести новую декларацию в соответствие с Американской декларацией прав и обязанностей человека, принятой в Боготе весной 1948 года. Комментируя развернутую латиноамериканцами кампанию, Хамфри сетовал: «Прозвучавшие речи настолько были пропитаны духом социальной доктрины католицизма, что временами казалось, будто главными действующими лицами в конференц-зале оставались католики и коммунисты, причем последние очень сильно уступали первым»116.
Подобные факты, однако, свидетельствуют не столько о мультикультурном происхождении документа, сколько о существовании глобальной дипломатической элиты, в основном получившей образование на Западе. Именно она разрабатывала декларацию в момент символического единства. В тех же случаях, когда ключевые акторы по рождению не были связаны с Западом – как, например, Шарль Малик или филиппинский делегат Карлос Ромуло, – наиболее близкой для них идеологией оставалось христианство. Но можно ли говорить о том, что канонизированный список прав отражал исключительно западные ценности? Едва ли, поскольку в обсуждаемую эпоху свод принципов, называемых «правами человека», можно было обнаружить в наследии любой цивилизации. Разумеется, христианская Европа оказывалась на особом положении: именно в ней это понятие сыграло важную роль в преодолении нелиберальных соблазнов недавнего прошлого. Но столь же несомненно и то, что социальные права можно было отстаивать, опираясь на незападные традиции, подобные исламу, а также обращаясь к содействию незападных государств, испытавших на себе влияние как христианской социальной мысли, так и межвоенных идей «всеобщего благосостояния» – прежде всего, стран Латинской Америки. Вместе с тем широкое международное участие разных сторон в международных переговорах не может подменить собой разнообразия человеческой культуры. И либеральная идея прав, и христианское естественное право в его древнейших формах (а также в более новых, подчеркивавших значимость личного достоинства) были взяты на вооружение уже давно, а подтверждение национального суверенитета, произведенное Всеобщей декларацией, позволяло усомниться в том, что консенсус по поводу самого документа означает готовность применять закрепленные в нем принципы и за рамками национальной государственности тоже117.
Когда Джулиан Хаксли, знаменитый теоретик эволюции, гуманист и первый директор ЮНЕСКО, совместно с Жаком Маритеном решили опросить интеллектуалов по поводу того, как они обосновывают для себя права человека, результаты оказались обескураживающими. Выпадение из разряда интересующихся этой темой самых престижных философских школ того времени – в том числе и экзистенциализма – означало, что вывод Маритена, согласно которому ни важность, ни содержание прав человека ни у кого не вызывают сомнений и никто задается лишними вопросами по их поводу, кажется не слишком обоснованным. «Мы согласны с правами, но только при условии, что нас никто не спросит, почему мы соглашаемся», – так Маритен не без ехидства описывал это кажущееся единодушие. Но на самом деле отмечаемое им согласие интересно отсутствием не столько аргументации, сколько самих соглашающихся сторон. Как известно, примерно в то же время Американская антропологическая ассоциация отвергла понятие прав человека, характеризуя его как западное и политизированное; она отказывалась видеть в нем концепт-полиглот, сформировавшийся на пересечении всех наличных культур, или же метаязык, объединивший множественные человеческие традиции. Утвердить «права Человека в ХX веке» вообще невозможно, – настаивали антропологи, – а попытки сделать это перед лицом имеющегося на планете культурного разнообразия «приведут исключительно к фрустрации». Действительно, фиксируя наличие каких-то второстепенных универсализмов, эти западные исследователи не-Запада не без осторожности, но вполне четко откликались на политику постепенного отхода от идеи коллективного самоопределения – отхода, из которого, собственно, и родились индивидуальные права человека: «Повсеместное признание Атлантической хартии, наблюдавшееся до того, как было объявлено об ограниченности ее применения, – отмечали они, – свидетельствует об одном: свободу понимают и к свободе стремятся народы, имеющие самые разнообразные культуры»118. Иначе говоря, широко распространенное ныне убеждение в том, что до начала холодной войны идея прав человека была якобы поддержана консенсусно и кросс-культурно, не соответствует действительности: те универсальные принципы, которые, по мнению антропологов, их профессиональное сообщество могло бы утвердить, не впадая при этом в идеологическую ангажированность, были потеряны в процессе самого продвижения к правам человека – и потому никак не явили себя при их изобретении.
Принятие Всеобщей декларации, состоявшееся 10 декабря 1948 года, стало, несомненно, выдающейся победой дипломатического консенсуса, который вполне могла сломать нарастающая глобальная напряженность – помимо начала холодной войны, достаточно упомянуть хотя бы образование государства Израиль и раздел британской Индии. Но, какой бы значимой в конечном счете ни сделалась Всеобщая декларация в позднейший период, обращение к ее дипломатическим и идеологическим истокам не может не включать в себя поиск ответа на интересный и важный вопрос: почему все-таки язык прав человека на тот момент остался периферийным явлением, причем не только на своей первой, американской родине, но даже и на второй, будущей европейской родине, не говоря уже о мире в целом? Рассуждая об этом сюжетном узле, приходится признать: загадка 1940‐х состоит не в том, почему права человека появились на свет, но – учитывая всю последовательность дальнейших событий, – в том, почему их рождение обернулось неудачей.