Бенедикт
Я ехал на снегоходе в такой уверенности, что найду их обоих у Томаса, что, оказавшись у дома и обнаружив открытую дверь и полную тишину и поняв, что дом пуст, я впал в отчаяние. «Надежда ведь одновременно и манит за собой, и дает силы жить», — это часто повторяла Бесс, и она, похоже, знала про обманутые надежды не понаслышке. Я сел на нижнюю ступеньку. Входить в его дом мне не хотелось совершенно. Ведь все вышло по его вине. Он бросил родителей, он бросил Фэй и даже собственного ребенка. Не мужчина, а безответственный трус. Если бы он жил, как написано на роду, сегодня все было бы иначе. И я не сидел бы тут, оплакивая погибших мальчика и женщину — так горько, словно они последние живые люди на земле. Я сказал себе, что пора со всем покончить: он все равно не вернется домой. Я достал из кармана зажигалку и вошел внутрь, чтобы спалить этот чертов дом вместе с призраком брата. Я всегда ненавидел эту хибару. Чистая гордыня со стороны Томаса: уйти от родителей, поселиться на стороне и даже не думать, огорчит это кого-то или нет. Я завидовал его независимости, внутренней свободе, умению не подпускать людей близко. Единственный раз, когда он по-настоящему разозлился, помимо наших подростковых драк, был случай с Коулом. Он так набросился на него, что нам с папой пришлось оттаскивать. Все началось с пустяка, с разговора о капканах, которые мы собирались ставить, и при одном упоминании о намеченной дичи Томас взорвался. И без всякого повода ударил Коула кулаком прямо в нос. Папа рассердился и потребовал от него извиниться, но извинений не последовало. Это случилось незадолго до его отъезда. До этого Томасу, казалось, было плевать на все. Но что ты за человек, если тебе плевать даже на тех, кто рядом? В гневе я схватил первый попавшийся стул и расколошматил его. Потом пошел к столу, на нем лежали книги и блокнот. Бумага хорошо вспыхнет, а потом добавлю к ней щепок и мелких дров. Блокнот был открыт, и я вырвал несколько страниц, прежде чем узнал почерк брата, тонкий и изящный, как у матери. Я не хотел ничего знать о нем, и читать ничего не хотел, но дата привлекла мое внимание. Он написал эти строки очень давно, когда мы еще были близкими людьми. Сколько ему тогда было — одиннадцать? Двенадцать? Он рассказывал о том дне, когда тетя Эйлин, которая уже была немного не в себе, перехитрила нас и в одно прекрасное зимнее утро удрала из дома. Все бросились ее разыскивать: ребята с лесопилки, все свободные мужчины и даже мама. Когда ее нашли, тетя сидела на снегу в задранной до пояса ночной рубашке и распевала похабные песенки — и мы с Томасом как уставились на эти женские трусы! А мама влепила нам по здоровой затрещине, чтобы не смотрели куда не надо. Мы еще несколько дней смеялись. Мне что-то расхотелось жечь его блокнот, он же рассказывал про наше детство, про ушедшее время; дорого бы я дал, чтобы вернуть его назад. Я пролистал еще несколько страниц и вдруг наткнулся на то, что не должно было попасть мне в руки. Дата стояла весны того же года, и после этого брат писал много раз об одном и том же, но все более скупо по мере того, как шло время. Чем дальше я листал дневник, тем хуже разбирал текст: все расплывалось из-за слез. Я плакал, как ребенок, как тот мальчик, которому тогда выпало это пережить. Я плакал и от собственной слепоты. Я ничего не видел тогда и не хотел видеть сейчас, насколько я теперь понимаю. Я был молод, со стороны все казалось иначе. Что можно делать взрослому с ребенком, а что нельзя? Я понял наконец, отчего брат в конце зимы так тосковал и тревожился, а я-то радовался, что скоро наступит весна и опять начнется охота и рыбалка. Меня просто замутило, когда я вспомнил, как этот гад предложил и мальчика поводить с собой в лес — мол, научит его уму-разуму! А я и согласился; я думал, что это будет правильно, если тот передаст ему все, чему выучился от моего отца. Я не сдержался и выблевал ту каплю еды, что оставалась в желудке. Кулаки так и зудели. Я положил блокнот и зажигалку на стол. И только отвернувшись от стола, увидел тело Клиффорда. Невероятно, как же я не заметил его, когда вошел. Я увидел голову в луже крови, торчащее из горла долото и куртку Бесс, валяющуюся рядом на полу. И даже не удивился. Этот день был не похож на другие. Я подошел, взглянул ему в лицо, на раскрытые в тупом изумлении глаза. И ничего не почувствовал — я никогда особо не любил этого парня. Брюки у него были расстегнуты, член свисал вбок на ткань вяло, как дохлая рыба. Меня опять вырвало. Я пнул его сапогом, мне хотелось раздавить его, размолотить, вбить в пол, чтобы он навеки сгинул с глаз. Но надо было срочно заняться другим. Я не вполне понимал ситуацию, но теперь я знал точно одну-единственную вещь: Бесс и малышу не на кого рассчитывать, кроме меня. Никто не любит их так сильно, чтобы спасти от всех опасностей этой земли.
Бесс
Конечно же, я не хотела погубить мальчика, я просто хотела спрятать его в безопасном месте. Была бы я фокусником из Вегаса, я бы набросила на него кусок черного шелка, укутала с головы до ног, крикнула бы какую-будь абракадабру — и нет его. И он, как по волшебству, недосягаем для грязной похоти Коула. Я просто хотела спасти его от участи, которая ждала его с приходом весны, когда подлые мысли прорастают у кое-кого, как ядовитые грибы. Я не знала, как ему объяснить. Как сказать ребенку, что кто-то сделал на него стойку, начал охоту, что он намеченная жертва? Я испугалась и решила, что лучше сбежать, ведь сбегать я умею отлично. Две сумки с нашими вещами я спрятала под сиденьем пикапа, ключи от него вытащила у Бенедикта из кармана куртки. Я думала, мы с мальчиком сумеем скрыться под покровом метели и тогда у меня раз в жизни получится сделать хорошее дело. Но малыш совсем не дурачок, он почувствовал, что здесь что-то не так. Взрослые здорово умеют запудривать мозги, но тут даже ребенку ясно: в такую погоду на улицу лучше не высовываться. Он взял и отпустил мою руку, я вдруг почувствовала, как его пальцы выскальзывают, попыталась удержать их, но в руке осталась только перчатка. А сам он исчез — не так, как мне хотелось: он просто растворился в метели. Я еще различала тусклый свет над дверью сарая, но внутрь войти уже не могла, и вдруг почувствовала себя такой никчемной. Я не уберегла мальчика, не смогла сказать его отцу, почему сбежал его брат, не попрощавшись и ничего не объяснив. Я так бы и стояла столбом посреди метели, но сработали старые рефлексы. Я все эти годы только и делала, что двигалась, перемещалась в пространстве, убегая от боли, поэтому я решила идти вперед — в последний путь, сквозь вьюгу, сквозь бурю, которая казалась мне лишь отражением сумятицы моего сердца. Я вдруг поняла, что никогда больше не увижу никого из них, мальчика, Бенедикта, старика Фримана, который словно видит тебя насквозь, так что непонятно, то ли ждать от него беды, то ли радоваться, что такой человек рядом. Вот теперь за мной идет эта сволочь с ружьем в руках. Надо же, я всю жизнь лезла на рожон, всех задирала, и вот теперь Коул доведет до конца то, что так хотели сделать другие. На выходе из дома он заставил меня взять вправо, к расщелинам. Я сразу поняла, что домой возврата не будет. Теперь, когда мое время на исходе, надо в последний раз прочувствовать все, что меня окружает: и запах хвои, и робкие лучи солнца, и даже мокрые ботинки и острую боль, пронзающую лодыжку. Хотя бы не замерзну насмерть во мгле — посреди бури, решившей нашу участь. Небо еще покрыто ватными тучами, но местами уже прорезано полосами синевы, такой яркой, что почти слезятся глаза, и такой чистой, словно ее только что сотворили. Все вокруг видится так ясно, контуры так четки. Я и не замечала, насколько прекрасен вид отсюда, насколько прекрасна здесь природа — такой красоты я не видела нигде. Мне слышно, как за спиной ругается Коул и бормочет «тебе же лучше», о чем — непонятно. Знаю только одно: я не дам безропотно убить себя как скотину. Если впереди смерть, надо встретить ее лицом к лицу, не дрогнув, как встретил бы ее Бенедикт.